В течение ночи Надька несколько раз просыпалась, плакала, окликала сестру. Все страшное такое снилось…
Вот надвигается на нее гора, а потом это уже не гора, а шерстобитка, а потом не шерстобитка, а волк. У барабана шерстобитки как-то постепенно образовались: волчья пасть, волчьи клыки, волчьи глаза. Пасть разинута, глаза горят, клыки щелкают, как тогда шерстобитка. Надька хочет бежать, из всей силы выходит, а ноги ни с места, как к земле приросли. Хочет закричать, а голоса нет, язык отнялся. А машина с обличьем волка все растет, все надвигается. Вот схватывает она пастью Надькину правую руку, прокусывает зубами кисть руки насквозь, жует, пять пальцев превращаются в месиво, в кашу. По белым зубам зверя, по седым колючкам на его подбородке, течет Надькина алая кровь…
Девочка почувствовала во сне страшную боль в руке, заплакала и проснулась от собственного плача. Прежде всего переложила неудобно лежавшую больную руку. Потом стала радоваться, что все про волка было лишь сном.
Боль не унималась, а скорее усиливалась. Жгла и жгла.
А в избе все спали крепким равнодушным сном.
С полатей, с печки, изо всех углов храпели каким-то особенным, самодовольным, торжествующим храпом.
И Надька стала думать про них, про всех, так безмятежно храпевших.
Что это за люди?.. Какие они, хорошие или плохие?.. Кто они ей?.. Кто она им?..
…«И у каждого из них по две руки… Только одна она однорукая… Это даже Устя сказала сегодня Гавриле Силантичу»…
С утра опять наведывались любопытствующие бабы, будто мимо идучи. Войдут в избу, состроят сочувственное выражение лица. Пошарят вокруг навостренными глазами, послушают других, скажут и от себя несколько доброжелательных слов по поводу Надькиного несчастья и уходят.
— А вчерась, сказывают, никто больше бить-то шерсти не мог… Как ни начнут, так Надькиного мяса кусочки в шерсти попадаются… Так и бросили, разошлись…
— Добро лошадь-то умная, даром, что старая… А кабы лошадь, видя такое дело, сама не остановилась, по плечо Надькину руку затянуло бы…
III
Когда сельский врач и Иван Максимыч разбинтовали Надькину руку и коротким блестящим пинцетом кропотливо повыдергивали из затянувшихся швов шелковинку за шелковинкой все нитки, Надька перевела дух, перестала вздрагивать от боли, жмуриться от страху и в первый раз как следует посмотрела на зажившую руку.
Рука была не ее, чужая. И это была даже не рука, а что-то другое, чрезвычайно неприятное. Однажды на сельской ярмарке Надька видела нищего, лицо которого обезобразила какая-то болезнь, смазала в один розовый блин рот, нос, глаза. Точно такое же гадливое чувство вызвала в ней теперь и ее выздоровевшая рука. Пять пальцев, забинтованные в свое время врачом в одну кучу, так и срослись в один общий ком, в одну некрасивую, бесформенную, рубцеватую култышку, бледно-розовую и лоснящуюся, как лицо того нищего. Только один большой палец, с перевернутым ногтем, слегка выделялся из сплошной лепешки, да и тот, казалось, прирос не на месте. А четыре ногтя остальных пальцев длинно отросли и торчали по краям лепешки, как когти на лапе зверя.
Надька сперва пошевелила кистью левой здоровой руки, — быстро-быстро сжимала пальцы в кулак и разжимала. Потом попробовала проделать те же сжимающие и разжимающие движения кистью правой поврежденной руки.
Но ничего не получилось.
Глянцевитая розовая лапа с пятью белыми когтями оставалась неподвижной, несмотря на все усилия Надьки.
«Однорукая», — опять мысленно повторяла она слово, сказанной Устей.
— Не болит? — спросил врач.
— Нет, ничего не болит, — сказала Надька.
И дело с рукой считалось поконченным. И снова потянулись для Надьки обычные деревенские будни.
Необычайное в них было только то, что Надька уже не за всякую крестьянскую работу могла браться.
Труднее всего ей было научиться доставать из колодца воду. Она отыскала на правой поврежденной руке, между большим пальцем и остальным массивом култышки, небольшой желобок, зажимала им веревку, как прежде пальцами, и, когда возле колодца никого не было, с большими трудностями вытаскивала сперва по четверти ведерка воды, а спустя некоторое время и по половинке.