Он подходит к окну, мой мальчик, мой мальчик! Что сделал ты с собою, сын? Когда он поворачивается к сыну, лицо его искажено, зубы стиснуты, кулаки разжались, пальцы напряглись от гнева и дрожат. Он тянется к лицу сына, и тот, трус, прикрывается, обхватив голову руками.
– Смотри на меня!
Зе Мигел вынуждает сына глядеть ему в лицо, садится напротив. Сейчас он скажет, что задумал. Спокойствие тоненькой струйкой просачивается в него все глубже. Струйка спокойствия вперемешку с потоком боли, и боль все нарастает.
– Люди смеются над тобой и надо мной. А мне этого не надо. Как-то раз я сказал при людях, что убил бы такого сына, как ты. Не думал, что у меня родится такой…
Он поднимается неуклюже, сердце разрывается от бессильной пронзительной боли. Солнечный свет играет на поверхности синей стеклянной вазы, ее блеск как оскорбление, он хватает вазу и швыряет в зеркало, отражающее и сына, и его самого. В этот миг он хотел бы раздробить оба отражения. Звон разбитого стекла приводит его в неистовство. Он бросается к стене, прижимается к ней лицом, выкрикивает что-то бессвязное, сам не знает, что плетет, смотрит на сына, сын кажется чудовищем Зе Мигелу, разъяренному тем, что тот все еще здесь, перед ним. Он отскакивает от стены, останавливается посреди гостиной, ярость его безудержна, он крушит все, что попадается под руку, хватает стулья, разбивает о трехногий стол и об стены, топчет обломки, ему кажется, что под ногами у него его сын, он топчет его, пинает, лишь бы уничтожить, лишь бы выхлестнулось бешенство, не унимающееся в разгоряченной крови.
При виде своего лица в осколке зеркала не узнает себя. Пугается собственных глаз. Внезапно останавливается, переводит дух; вокруг следы разрушения. Опершись локтем о стол, сжимает кулак, но опускает его медленно. Проводит ладонью по лбу – нет ли жара? – затем по всему лицу, сразу постаревшему; кончиками пальцев медленно стирает пот, смотрит на сына и встречает ответный взгляд, в котором уже нет страха.
Возвращается к мысли о том, что его отцовский долг – защитить сына от людских насмешек, он его создал, сын принадлежит ему, только он, отец, должен распоряжаться его будущим; он сует руку в карман и нащупывает револьвер, сжимает его, сжимает крепко, и наконец садится спиной к сыну. Пятнышко солнечного света ползет у его ног.
– Я сказал однажды…
Собственные слова причиняют ему боль. Ему хочется повалиться на пол и заплакать.
– Сказал однажды, что убил бы сына, если б он опозорил меня так, как опозорил ты. Поклялся, что убил бы.
Он сидит не шевелясь, гранитно окаменев от напряжения, сжимает веки и чувствует, что глаза под ними наболели, как две раны. И заставляет себя выкрикнуть то, что хочет сказать, рывком, от которого непроизвольно раскидывает руки.
– Ты заслуживаешь, чтобы я убил тебя, пристрелил.
Затем подбегает к сыну, прижимает его к себе – хотел бы задушить его в этом объятии, тревожном и нежном; гладит ему волосы.
– Не получается… Не могу. Я уже пробовал раньше и не смог.
Зе Мигел приносит из столовой рюмку, наполненную неразбавленным виски. Отпивает глоток, еще, ощущает жжение в горле, трясет головой – почти непроизвольно, яростно, пока наконец лихорадящий жар алкоголя не разливается по всему телу. Внезапно хватает револьвер, боится взглянуть на него, дрожит, но пытается заглушить свои мысли словами:
– Люди мужественные умеют умирать, понятно? Мужчина при необходимости умеет выбрать момент, когда нужно позвать смерть.
Выдавливает, выталкивает слова. В промежутки между словами врывается боль, заполняя их до отказа.
– Я уже много раз встречал смерть лицом к лицу и никогда не отводил взгляда.
По улице проезжает машина, сигналит отчаянно, может, в ней прибыла смерть, и Зе Мигел вслушивается, пока рев клаксона не растворяется в привычных звуках тихой улицы, на которой стоит их дом.
Зе Мигел начинает объяснять, как действует револьвер. Он берет себя в руки, овладевает собой, мышцы рук напряжены, он чувствует это, но дрожь их унялась. Внутри же все в нем содрогается. Тщательно заряжает. Дело простое.
– Видишь, дело простое. Приставляешь к уху, вот так, не прижимай…