Но вот наступает поворотный для меня день.
О чем я ещё, конечно, не знаю.
Похороны Гагарина.
Трансляция по радио и Центральному телевидению.
Красная площадь.
Хаммурапи, сидя с особо прямой спиной на своём троне, взыскательно-скорбно взирает на траурную процессию. Остальное семейство взирает на то же самое, но как бы вполглаза: на самом деле все, затаив дыхание, зрят и внимают, как зрит и внимает он, Хаммурапи. Его морганья. Увлажненье очей. Струение слёз. Шевеления сухих дланей. Вздохи. Он подготавливает священнодейство: сейчас, по мановению его десницы, взвоют траурные трубы бабьих рыданий, поддадут гнусавого колера тромбоны их мясистых носов, флейтой вольётся-взовьётся детский плач — и, сдерживая себя, заскрежещут зубами («беззвучно заиграют желваками») среднестатистические жертвы бытового и производственного алкоголизма («суровые мужики»).
Но происходит непредвиденное.
Хаммурапи, всё ещё сидя на троне, начинает медленно клониться в сторону (родичи думают, что правитель их берёт широкой крен, чтоб попривольнее закачаться в скорби-лихоманке) — и вдруг, с дровяным грохотом, враскарячку, валится на пол.
Инсульт.
Что такое инсульт? Как естественник и человек зрелых лет, я, конечно, знаю медицинское определение, объяснение и клиническую картину этого явления. А что такое инсульт глазами подростка?
Инсульт — это вдруг вывалившийся из ширинки вавилонского царя лиловатый член, похожий на мокренькую кишочку. Укладывая Хаммурапи на оттоманку, взрослые эту штуку, конечно, быстренько впихнули назад — обвислую, как тряпочку, как растянутый и — бац! — лопнувший, обслюнявленный изнутри воздушный шарик, как ветошь, — штуку, видимо, липкую, — но я, к ужасу своему, эту штуку всё-таки успела увидеть. А ведь у Хаммурапи не может и не должно быть члена! Ни при каких обстоятельствах! Тем более члена такого мерзопакостного — совсем не похожего на тот, белый и гладенький, что, застенчивым клювиком, словно бы невзначай прилажен меж ляжек бесполого музейного Аполлона.
Инсульт — это еще вот что.
Гроб.
Он вертикально прислонён к высоченной стене в просторном и гулком коммунальном сортире.
Он словно появился из этой ледяной стены.
Как появляется из стены призрак.
Ужас: по эту сторону жизни — стоит большой и грузный потусторонний предмет.
Подземная утварь.
Тварь?
Распахнет пасть, поглотит тело-еду и заляжет в кромешную тьму, на дно.
Гроб.
Крокодил могилы.
Что же теперь с нами будет?! Куда мы?! Предчувствую, что вот-вот выдернут меня из этой мимолётной, как сон, оседлости — и опять замелькают-завоняют вокзалы, бараки, шалманы, и опять — пацаны, бей новенькую… «Прекрати мне немедленно эти рыдания! Немедленно, я сказала! И без тебя тошно!» (Фельдфебельские команды мамаши.) — «Да ла-а-адно тебе… Ей ведь тоже плохо» (Хеопсенков, примирительно).
Инсульт — это открытая рана памяти. На её дне — чужой человек, люто, медленно, сладострастно ломавший твою жизнь, вдруг признает тебя живым существом — и, заступаясь за тебя перед родной мамой, — враз доламывает наконец этим жестом неумышленного великодушия твой хребет.
Думаю, по законам степного азиатского размаха (дело происходило в Поволжье), всех чад и домочадцев следовало бы — в скорби их безграничной — закопать с Великим Правителем в одной яме. Ан нет: даже вдова, как ни странно, не захотела быть закопанной со скоропостижно склеившим коньки Хаммурапи. Более того: она, мотивируя это именно любовью, не пожелала пойти на похороны супруга. Тезис небесспорный, но не оспариваемый. Не оспариваема была и другая её воля: она не хотела более оставаться в городе К. Ну а податься — куда?
И вот тут — наконец! — сквозь дым шалманов, смрад винно-водочных туманов, фиолетово-сизую шелупонь бараков и подворотен, принимаются медленно проступать — горделивые, стройные — ионические, дорические и коринфские — колонны города Л.
Дело в том, что младшая сестра овдовевшей была замужем за человеком с провокационной фамилией Штейнман. Жили они в Ленинграде. Штейнман в своё время погостевал в городе К. (с целью разделить взращенную на октябрятских книжках ностальгию жены), и, на её пассаж — «Что ты так удивляешься тут всему? Люди ещё и не в таких условиях живут! Вон, за Полярным кругом живут! Минус пятьдесят, ветра и заносы!», — сухо ответил: «А люди и не должны жить там, где минус пятьдесят, ветра и занос», — и супруги, полуповздорив, вернулись в С. Пальмиру. Этот Штейнман, разумеется, был постоянным объектом как здорового, так и, главным образом, нездорового народного юмора в семействе Истислава Истиславовича. Главным пунктом юмора-сатиры, был, конечно, пятый («число риска» — как трактует его в чистых своих терминах далёкая от соборного свинства нумерология). Правда, именно этот пункт («кто не рискует, тот не пьет шампанское») в итоге и превратился в относительное благополучие для полуголодной, чудом прибившейся к берегам Невы волжской оборванки, а всё-таки — плохо скрываемая зависть её старшей сестры в одном флаконе с хорошо скрываемым ощущением элементарной житейской недееспособности сурового Хаммурапи — и порождали, как водится в таких случаях, чувство их же «морального превосходства». Больно много, к примеру сказать, этот Штейнман о здоровье своем заботился! Подумаешь, тоже — птица! И это — когда мы все горим без оглядки!!! Причем всё равно, во имя чего — космоса, Бахуса или дурости непроглядной. «Горение, горение, горение сердец!» (Так и разит горелым человечьим мясом, инда не вздохнуть.) Наше огнепоклонство, превращающее жизнь человеко-единицы, по сути, в прижизненную кремацию — и есть высшее проявление здоровья! Равняйся на нас, золотушный товарищ Штейнман! А заземлённый Штейнман, чёрт его знает почему, мало того, что не заливал себе в глотку ни красителей, ни растворителей, ни огнетушителей, а коньяки потреблял элегантно и к месту, но и (вот тут он давал много очков вперёд волгарю на гипсовых ногах, Хаммурапи) сроду не ел, скажем, протухшую кильку, заплесневелую колбасу — или творог, срок годности которого закончился ещё в прошлом квартале (в царской семье Хаммурапи это рассеянное небрежение к бренной пище само собой считалось проявлением опять же, высокоду… ох, грехи наши тяжкие!); Штейнман серьёзно занимался спортом, рассуждал про какую-то «экологию» (всё-то у штейнманов не по-людски), — и, может быть, по всему по тому, вместе со всей вавилонской державой глядючи на похороны первого лётчика-космонавта, уцелел — то бишь не хватил кондрашки, не дал дубаря — даже более того: находясь в бодром здравии, ясном уме и твердой памяти (и, кстати, ни словом не возразив) пригрел в своём доме сестру жены, заботясь о ней так же привычно, как о собственной жене, о детях, о внуках (которые переселились затем в Канаду, что вполне предсказуемо, и дай Бог им здоровья).