Как это ей, любви, удается, — не знаю, не знаю, в какую еще более высокую сказку мы ее вплели, но по ее ниточке мы каким-то чудом проникаем в иной мир, вернее, тот же самый, но предстающий нам как высокий и бессмертный.
То есть такой, в котором и погибнуть не обидно. Не унизительно. Не оскорбительно.
Я целые годы не уставал и не устаю поражаться: насколько же мы с нашими жалкими мужскими и женскими кучерявыми достоинствами неизмеримо мизернее того, что открывается нам нашей любовью! Как величественна и прекрасна — не она, вселенная, открывающаяся через ее узенькую форточку! Любовь действительно чудо, если, такая маленькая, она ухитряется раскрывать нам такую огромность.
Зато и охлаждение всегда начиналось не с охлаждения, а, наоборот, с кульминации нежности — когда мы замыкались друг на друга, когда нам больше ничего становилось не нужно. И уж так мне каждый раз бывало невыносимо грустно, когда ореол, нежно сиявший сквозь любимые волосы, начинал меркнуть, когда чарующую грезу потихоньку начинали утилизировать. Не подумайте, я всегда был готов, если это было в моих силах, растереть поясницу, доставить картошку или утереть слезинку; но меня ужасало, когда этого требовали именем любви. «Если ты меня любишь, почему не делаешь того-то и того-то?» Если ты водопад, почему не стираешь пододеяльник? Если ты солнце, почему не жаришь омлет? Если ты симфония, почему не разгоняешь комаров?
Нет, любовь предназначена для мироздания, а не для нас с вами, для входа в огромное и бессмертное, а не для обслуживания бренных созданий, таких крошечных и таких скоротечных.
* * *
Однажды, набравшись надменности, я отправился в аптеку за чудодейственной виагрой. Женщина в белом, к счастью почти неразличимая сквозь блики стеклянной перегородки, сочувственно, могу поклясться, подвинула мне под арочку глянцевый рекламный листок: «Либидо ваше — эрекция наша!» И я понял, что никакая виагра мне не поможет. Ибо у меня нет ни проблеска либидо. И самое главное — никогда и не было. То есть желание избавиться от избытка разных будоражащих жидкостей меня, разумеется, преследовало не раз, не два, и не тысячу; но освободиться от них проще всего было своею собственной рукой, не вовлекая хороших знакомых — не втягиваем же мы их в свои сортирные нужды.
Даже в самые юные годы, когда я незримо клокотал от переизбытка любовных напитков, влюбляясь, я просто-напросто забывал, что существует такая нелепость, как «это дело». Что еще за бред?.. Мне хотелось лишь красиво погибнуть на глазах своей возлюбленной — но не ради нее, ради чего-то огромного и прекрасного! Когда я сделался старше и мудрее, мне хотелось уже не погибать, а жить — но по-прежнему не ради любимой, — ради чего-то неизмеримо более высокого, чем мы оба вместе взятые. Временами меня даже начинало терзать ощущение постыдной мелкости всего, чем я занимаюсь, в сравнении с огромностью того, что мне открывается. Но гораздо чаще самые будничные дела обретали тайный высокий смысл.
Плотские соития такого смысла, правда, и тогда не обретали, мне удавалось разве что слегка прикрывать от себя их нелепость и некрасивость, мысленно обдалбываясь напыщенными клише: «ее упругие бедра», «ее мраморная грудь», «его бронзовое тело», «сплетаясь в страстном объятии»…
Нет-нет, я целиком за высокий стиль, но отчего же для возвышенного изображения совокуплений наша культура так и не сумела взрастить ничего, кроме пошлостей?
Чуяла, видно, людскую склонность подменять великие цели убогими техническими средствами, а потому старалась их, средства, и не поэтизировать, держать их в черном теле — держать животных в узде. Не тут-то было — животные давно поднялись на борьбу за права человека. И почти победили, низкому почти удалось представить все высокое смешным и фальшивым.
Мой первый «любовный» опыт (кавычками я пытаюсь напомнить, что любовь на самом деле бывает одна — платоническая, тяга смертного к бессмертному). Всей компашкой, лет нам по двенадцать-тринадцать, мы с пацанами у подножия господствующей над местностью лесопилки пристроились тощими задницами на шипах все глубже и глубже уходящего в опилки невесть чьего забора, получившего с моей легкой руки имя Гребень (ящера), а перед нами, неутомимо скособочась, соседская Танька таскает воду для поливания морковки. Морковка теснится на грядках, любовно сформованных из глубоких, наиболее плодородных слоев перепревших опилок (весь наш поселок стоит на опилках), а вода настаивается в неиссякаемой лужище, поднимаясь все выше и выше вместе с уровнем опилок. В лужище затаились лягушки, все как одна горькие пьяницы, спившиеся на том, что постоянно допивали водку из бутылок, которые по вечерам швыряли в воду бражничающие парни, и Танька сама кажется мне кем-то вроде жизнерадостного лягушонка. На ней, как и на нас, если мне не изменяет память, только трусики и маечка. Она не сердится на наши подначки, а все таскает и таскает. А на меня что-то все находит и находит.