Таля явилась довольно смело, решив передать Накатовой просьбу Николая Платоновича, но, увидав ту, похудевшую, словно посеревшую, со впалыми глазами и сухими губами, она не решилась даже упоминать о Лопатове, а просто, усевшись на ковре, начала ей рассказывать о тете Соне, о Ксении Несторовне, о их хлопотах по устройству общежития.
Накатова слушала плохо, она была слишком погружена в свою сердечную боль, но, едва Таля замолкала, она задавала ей какой-нибудь вопрос. Она боялась, что вот Таля замолчит, уйдет и она опять останется в жуткой тишине.
У нее, Накатовой, такая масса знакомых, приятельниц и людей, которых она до сих пор считала своими друзьями, и все же у нее не было никого, кого бы ей не было тяжело видеть в эту минуту, и только эта девочка, эта случайная знакомая не стесняла, не угнетала ее. Отчего она теперь ей ближе и нужнее, в эти тяжелые минуты?
Вот валяется на ковре и воркует о каких-то своих подругах, о Мирончике, играющем на скрипке, о теткиных попугаях, и легче как-то при ней.
Счастливая! Нетребовательная, жизнерадостная, что дает ей эту радость бытия? Неужели ее «там?» Спросить разве эту глупенькую девушку научить ее этой радости жизни.
Ведь говорится же: «скроешь от мудрых и откроешь младенцам».
— Таля, скажите мне секрет, как это вы раскачали тетушку, чем вы ее оживили?
— Софью Ивановну и «качать» не пришлось. Она сидела и ждала, чтобы кто-нибудь подтолкнул ее. Ей, доброй-то, страх хотелось с людьми понянчиться, а у нее одни попугаи были.
— А не станет ли она нянчиться с людьми только как с попугаями?
— Да людям-то, требующим помощи, не все ли равно? Только нет! Она идет к людям с ласкою, с открытым сердцем. Ей люди — дороги, она их любила, и, может быть, она теперь счастливее, что у нее и люди, и попугаи. Если бы вы знали, как она добра! Говорит мне: «Таля, а что, если я все отдам?» Она хотела все свои деньги вот так просто взять и раздать. «Хорошо?» — спрашивает, а я, глупая, отвечаю: «Ух, как хорошо». И наделала бы она глупостей, как оказывается. Пришла Ксения Несторовна и как дважды два доказала нам, что деньгами, розданными таким образом, несчастные-то и не попользовались бы. Вышутила она нас так, что мы после целый вечер хохотали, как бы на ее глупые деньги умные мошенники шампанское пили.
Таля потянулась и совсем легла на ковре, подперев голову руками.
Накатова смотрела на ее кудрявую голову, на поношенную серую юбку, ситцевую блузку, на тонкие ножки в стоптанных грубых башмаках, и вдруг ей стала еще милей, еще ближе эта фигурка, распростертая у ее ног.
— Талечка, а ведь у вас совсем плохие ботинки, — сказала она невольно.
Таля подняла ногу и, слегка повернувшись, оглядела свой башмак, потом, беззаботно махнув головой, сказала:
— До первого проносятся.
— Милая, вы не обидитесь, если я предложу вам ботинки? — робко спросила Накатова.
Таля весело рассмеялась.
— Удивительно, — сказала она, — везет мне! Другие никак куска хлеба допроситься не могут, а мне со всех сторон: «Таленька, не надо ли вам ботинки, не надо ли вам платье, не надо ли вам…» Надо, очень надо, только не мне. Мне, как пьянице, ничего не стоит давать, все равно у меня не удержится. Не стоит! Не думайте, что я из гордости, — нет, а так просто, — не стоит. У меня может удержаться только то, что папа пришлет со строгим наказом: «Если отдашь, приеду и за косу оттаскаю». Впрочем, об этом не стоит говорить, а вот скажите вы мне… вы вот сейчас сказали, зачем тетушка с попугаями возится, а мне кажется, если зверь страдает, то ему так же, как человеку, надо помочь, потому что стоит только начать рассуждать, то всегда найдешь, что есть кто-то, кто больше заслуживает помощи. Значит, утонченному человеку лучше помочь, чем простому, а из утонченных надо искать утонченнейшего… и т. д. Конечно, зверю легче помочь: вылечить, накормить там, что ли… а человеку ведь иногда ни деньгами, ни заботами, ни ласками не поможешь. И вот тогда, ах, как горько бывает. Горько, что своей радости, спокойствия и счастья ему уделить не можешь и любишь его, ах, как любишь, и видишь — все видишь и… ничего, ничего сделать не можешь!