— Как вы ошибаетесь, — тихонько заговорила Таля, смотря пристальным, серьезным взглядом в глаза Екатерины Антоновны, — как вы ошибаетесь. Разве вы не замечали, что молодые чаще убивают себя? Что молодые чаще недовольны жизнью, что они нетерпеливей переносят невзгоды и не умеют справляться с горем. Вы говорите, что я радостна и весела, потому что я молода… А радости этой я научилась у старого, старого старичка — ему почти восемьдесят лет было, а он всем протягивал руки и учил любить и радоваться. Он говорил мне еще, — как-то внушительно строго продолжала Таля, кладя снова свою руку на руку Накатовой, — думай о том, что надо любить, как можно больше любить! Сначала полюби хоть тех, кто тебе симпатичен, не скрывай этого, подходи и говори прямо этим людям, что любишь их. Не думай, что ты можешь показаться смешной и нелепой. Будь как дитя в любви своей, и люди, может быть и насмехаясь над тобой, дадут тебе частицу любви своей, и у них посветлеет на сердце… А представьте себе, люди так полюбили… Сколько радости, сколько счастливых минут, какая победа над мелким, злым и жестоким! А красота! Красота во всем — даже в некрасивом! Вот еще он говорил: нельзя не любить искусство, потому что оно учит находить красоту во всем! Нарисует художник грязную улицу, опишет поэт страдание, и это красиво, и радостно, и любишь все это. Ах, я не умею говорить, как он, милый, говорил! И как я его любила!
Она говорила все восторженней и восторженней и при последних словах припала к коленям Накатовой, охватив руками ее стан.
— Кто же он был такой? — спросила, помолчав, Накатова.
— Столяр. Он давно был к нам сослан по политическому процессу, да так и остался у нас в городе. В тюрьме и на каторге он научился столярничать, а до ссылки он саперным офицером был. Вот в прошлом году он умер, так светло, радостно умер, что я ни жалеть, ни плакать о нем не смею, а его так любила! Больше всех на свете, и вот теперь эту огромную любовь могу всем дать, со всеми поделиться, все приходите! Она как огонь — сколько ни бери, все будет столько же!
Таля взмахнула широко руками и засмеялась счастливым смехом.
— Если мы подружимся, я вам много, много расскажу, — прибавила она. — Вам не скучно меня слушать?
— Нет, нет, Таля, мне не скучно, — поспешно сказала Накатова, сжимая руку девушки.
Она глубоко задумалась и неподвижным взглядом смотрела в окно, где на небе, слабо освещенном заревом города, темными силуэтами выделялись контуры Исаакия.
Таля тоже сидела молча, опять положив голову на колени Екатерины Антоновны. Шаги и голоса в коридоре заставили вздрогнуть Накатову, она спохватилась, что уже шестой час, пора домой, что к обеду у нее гости и Лопатов. Она заторопилась.
Таля, помогая ей одеваться, весело болтала:
— А я сегодня во французский театр пойду! Мне одна барышня уступила билет на галерею. Мирончик очень любит, когда я бываю в театре, я ему потом все в лицах разыгрываю. Наверное, увижу самые модные туалеты и сестре напишу, моя сестра страшно туалеты любит… Теперь платья носят с такими коротенькими кринолинчиками. Мне на журнале показалось безобразным, а вправду оказалось очень красиво. У вас есть платье с кринолинчиком? Ах, вы мне покажите, когда я к вам приду, и вы приходите скорей ко мне. Что? Обедать? Вот славно, я давно как следует не обедала… А у вас кринолинчик чем обшит? Очень красиво, когда обшивать мехом, — болтала она, перегнувшись через перила, пока Накатова спускалась с лестницы.
— Сохрани вас Господь, — вдруг неожиданно заключила Таля и, перекрестив широким крестом Накатову, скрылась.
Лопатов за обедом был в довольно скверном настроении духа, и Екатерину Антоновну это расстраивало. Ей захотелось загладить утреннюю ссору, которой она приписывала его расположение духа.
Она так этим волновалась, что едва могла исполнять свою роль внимательной и любезной хозяйки.
Едва гости разошлись, она опустилась на колени перед Лопатовым и заговорила ласково:
— Простите меня, Николенька, я сознаю, что была несносна. Не все ли равно, какие будут портьеры.
— Полно, Китти, — засмеялся он, — хорошенькая женщина должна иметь капризы, это так естественно.