– И вымер род, как не существовал. От ветви Никодима Бортника после гибели деревни никто не уцелел, – пересказывала хронику соседской семьи старшая из Смольников.
И так перестала существовать деревня, расселившаяся у реки. Несколько женщин, выгнанных с малыми детьми, притулились в соседнем городке, и в страшной нужде, разделяя все беды горожан, дотянули до освобождения.
Женщины с ребенком вернулись в Вигайны, как только прошел фронт. Их дом на песчаном косогоре не сожгли во время усмирения. Им пользовался пост жандармерии у сердитой реки, из-за которой нападали партизаны.
Усадьба сгорела только во время последнего боя, но на пепелище остались остов печки и дымоход. Это было много. Возле дымохода, который они облепили глиной, стала возрождаться жизнь.
Собирались и остальные беженцы. Постепенно плуги уцелевших жертв запахали могилы врагов. Со временем на могилах и жертв, и палачей зазеленела трава, зацвели цветы и поклонилась рожь. Встали в карауле молодые деревца. Воспоминания о погибших стали уходить в прошлое.
А потом американская родственница принялась разыскивать польскую родню.
– Даже по радио их кликали, да в нашем селе на ту пору ни радио, ни электричества не было. Никто из наших сам ничего не слышал. Только из Сувалок приезжал помощник знаменитого адвоката. Потому как адвокат, хотя концлагерь и пережил, но с постели уже не встал и о той весне помер. Но пока дышал, от его имени помощник по делам бегал. Винцентий Барашко его звали. Он потихоньку собирал показания свидетелей и не иначе как выслал за море весточку, что нет больше ни единой кровиночки из всей семьи. Потому что никто никогда больше о них не спрашивал.
– А про Ядьку Бортников-Травников никто не спрашивал?
– Да кому о них было позаботиться? Это ж совсем другой род, по деду своему, что травами лечил, Травниками прозванный. Из них никого на свете не осталось. Всех повыбили, уцелела одна мать с девочкой – от горшка два вершка. Так по сей день судьбина их никому не ведома. Про остальных все понятно: кого при усмирении расстреляли, кого на фронте убили, кто в лагере погиб, кто на принудительных работах помер.
Станислава-то с дитенком (ее тоже Станислава звали) от смерти при усмирении ускользнули, остаток войны в Филиппове переждали, голод и нужду страшную перетерпели. А тут средь бела дня сгинули, и следа не осталось, словно в прорубь их кто кинул. Как и другие, они землянку слепили и собирались зимовать. Хворост из лесу носили, картошку с поля, хотя и страшно было, потому, как мин там осталось тьма-тьмущая.
Люди как люди, каждый свою нужду латал, на других не хватало ни жалости, ни сил, огрубели все, что ремень сыромятный, водой политый, потому что одно горе мыкали. Женщины без мужиков, с детьми и подростками! Несколько дней вообще никто не замечал, что их не видать.
А тут смотрят – из трубы дым не идет, пищу не готовят, так что ж они едят, коли, кроме картошки, ничего у них нет?! Не сырьем же они ее, картоху-то… Может, приболели, думаю. Ведь Ядька-то болявая была хуже всех наших детишек. Они все голодные ходили, но эта хуже всех заморыш. Только голова в золотых кудрях, как кудель.
Заглянула я к ним. Смотрю – в землянке пусто, очаг остыл, чугунок с мерзлой картошкой стоит, тряпье на сеннике разворошено – и никого. Страшно мне сделалось. Зверь, думаю, или человек какой лихой?
– Ну что вы, мама, – вмешалась молчавшая до сих пор мать хозяина. – Пошли они подальше в лес, их на мине и разнесло. Зима пришла, чистые косточки показались, да разве узнаешь чьи? Многие так погибли.
– Но мы всегда знали, кого разнесло! – упрямилась бабка Иоанна. – Правда, никто их не искал, ни сначала, ни потом. За все годы память о них быльем поросла, а кто помоложе, и вовсе не видели последних из рода Травников. Люди постарше вспомнили о них только после объявления в газете про Ядьку… а мне все блазнится, что она тут недавно была.
Случилось это в праздник Петра и Павла. Такая жара ударила, все на сенокос пошли. В деревне только старухи и дети малые, одни собаки да гуси дом стерегут. Наша деревня в стороне лежит, обычаи не испорчены, сосед у соседа ничего не тронет. А я по землянику пошла. Смотрю – у берега машина стоит, зеленая такая, как вода под ивами, да накладки на ней серебряные всякие. Блестит, как окошко в магазине колониальных товаров у Хакеля перед войной, в Сувалках. Как есть заграничная машина.