Все это они рассказали, пока резали хлеб.
– Organic farming, натуральные продукты, – понимающе кивнул Этер, принимая ломоть ржаного хлеба из рук жены хозяина.
– Чего?
– Вы признаете только натуральные продукты. – Этер почему-то решил, что сюда дошла мода на продукты без консервантов и прочей химии.
– В булочной хлебушек тож натуральный, паршивый только, – не поняла хозяйка.
Ближайший магазин находился в пяти километрах. Хлеб привозили два раза в неделю из единственной в округе современной пекарни. Она не успевала обслуживать всех, и количество выдавала только за счет качества…
– А почему Вигайны не у реки? – Положение деревни не совпадало с тем, что запомнил Этер по рассказам Гранни. – А в Филиппове все еще устраивают ярмарки, разрешенные привилегией короля Сигизмунда Августа? Старая ратуша очень пострадала во время войны?
– Две войны народ покосили, – вздохнула ткачиха, старшая бабушка, мазовшанка из-под Олецка. Ей было восемьдесят восемь лет, семьдесят из которых прожила она в Вигайнах.
Быстрая река, болота и грязи всегда останавливали фронты, всегда пылали прибрежные деревушки, а местные жители становились беженцами. Во вторую мировую войну, самую жестокую, мало кому удалось спастись бегством. За помощь партизанам десятками людей расстреливали.
Те, кого не убили и не вывезли, прежде чем пойти по миру, должны были смотреть, как пылают их дома, потом разрывать пепелища и разбирать почерневшие фундаменты, вырубать недогоревшие сады. После их заставили засыпать колодцы.
В конце концов, на пепелище въехала высшая немецкая аграрная техника – механический плуг. Он запахал все следы.
После изгнания вернулась горстка людей. Женщины с подростками, несколько мужчин, переживших концлагерь; десяток девушек. Некоторые привели с собой мужей, людей из чужих сторон, и с той поры фамилия Суражинский перестала повторяться на каждом доме. С новыми мужчинами пришли в деревушку иные нравы и другие обычаи.
Молодым лесом заросли старые пепелища. Наперстянка, мать-и-мачеха, полынь и колокольчики вместе облекли общую могилу, обняли ее багряные терны, закраснелась там земляника, чернела ежевика. Односельчане перенесли прах расстрелянных на приходское кладбище при церкви, отпели покойных, справили и запоздалые поминки.
Немногие уцелевшие не могли смотреть на прежнее место у реки. Новые дома они ставили на высоком берегу, как на крепостном валу.
Давними усадьбами завладел лес, буйно поросли они травой, зацвели полевыми цветами. Через тридцать пять лет красота их зачаровала Бея и парня из-за океана, который искал свои корни.
Впервые в жизни Этер услышал от свидетелей о кровавой войне не на жизнь, а на смерть, о борьбе за физическое выживание.
Конечно, он много читал о последней европейской войне, которую здесь называли второй мировой, но бесстрастные графики и статистика не могли передать горя, боли, страха, жестокости и голода, с которыми боролся здешний народ.
Когда Этер спросил про Бортник-Суражинских, в горле у него стоял ком.
– Это вы про Никодимовых американцев-то? Мы их знали, соседи все-таки. Их застройка ближе всех к нашей, там, за ореховой рощей, где ясени теперь.
– Это ваши родственники? – Этеру очень хотелось, чтобы женщина, так похожая на Гранни, оказалась родственницей «американцев».
– Не-ет, мы пишемся Смольники-Суражинские, а они-то Бортники! Их Никодимовыми звали, от деда, которого при царе в солдаты взяли, и он в японской войне полег, – объяснила бабка Иоанна.
У Никодима было два сына и три дочери. Самую младшую, Анну, двоюродная тетка, кухарка у богача в Калифорнии, к себе вытащила. Анне тогда шестнадцать только стукнуло. С тяжелым сердцем уезжала она навеки за море, потому, что люди тогда уезжали навсегда.
Здесь она была лишним ртом. Раздробленные на столько кусков участки доброй земли никого не прокормили бы. Поэтому традиция перенаселенных деревушек раз и навсегда запрещала делить наследство.
Отцовскую землю получал самый старший, он и создавал семью. Братья-сестры, если не находили работу где-нибудь еще, а чаще не находили, и еще чаще – вовсе не искали, оставались бессемейными при старшем брате и доживали век при его детях.