Царский лейб-медик Боткин похвалил только луну, которая так красива, что «магометане недаром поклоняются ей». И хороша она даже в затмении, когда вся закрылась, «оставив только кончик театрального тусклого месяца, который покачивался в облаках, словно готовый сорваться».
Храмы «почти в подземелье» тоже не понравились Боткину. И объяснения болгар, что строить по-другому не удавалось из-за турок, не убедили его. Показаниям этим, пишет Боткин, противоречат колокольни, которые всё равно видны издали, так что строят они такие не из страха, а от лени и небрежения к вере.
И про турок то же: «...Турки сгнили только в головах кабинетных людей, и точно так же — будто бы угнетены болгары. Турки, вооружённые англичанами великолепными ружьями с млрд, патронов, воинственные по природе, экзальтированные религиозным фанатизмом, очень сильны...»
Уважение Боткина вызывали немногие. Государь, иногда с температурой под сорок, но всё равно спокойный: «Господа, бодрее, наша возьмёт!»; военный министр Милютин, Обручев, Радецкий, Драгомиров. К Скобелеву он относился неоднозначно, не мог понять этого «сорвиголовства», а уж о придворном писателе графе Соллогубе высказался совсем резко: приехал, дескать, прогулял в коляске по Бухаресту и пропустил сдачу Плевны — ничего себе, хорош «военный писатель». Задурил в штабе головы будущим документальным романом: о вас, говорит, напишу, а вот о вас — не знаю, подумаю... И все, как дети, «старались приглянуться ему, попасть в роман».
Сетовал Боткин на то, что вблизи и войны никакой не видно (ну, это кому как), просил жену из России сообщать ему о том, что делается здесь, присылать вырезки.
Надо признать, что в общем-то многовато в его письмах чая под грушами и яблонями, раздумий в сумерках, писания записок и писем, обедов на свежем воздухе, нравственной апатии, нравственной бодрости, критики, самокритики — такая вот война глазами придворного интеллигента. Обходы госпиталей, где всегда одно: грязь, вонь, страдания, смерть; переезды с места на место, мучения раненых на арбах по дурным дорогам, непролазная грязь, угрюмые болгары, и ещё только август. Впереди осень, зима. Ещё не взята Плевна, идёт оборона Шипки, и кажется, что этому не будет конца. Бездарность Непокойчицкого, спасительный приезд Тотлебена, скромность и серьёзность Милютина, мягкая мудрость государя. И снова распри и интриги на Главной квартире, в штабе, жара — в тени до двадцати восьми — зудение кузнечиков, жалобы на врачей, на то, как плохо поставлено медицинское дело: много хороших виртуозных хирургов, а нужны техники, так как идёт поток, поток...
От жары и усталости неприятное происшествие: в румынском войске солдаты отказались идти на штурм и подняли на штыки офицеров, пригрозивших им револьверами. «Хороши союзнички!» — горько восклицает Боткин, смертельно уставший от этого «перетирания в порошок человеческих жизней!».
В сентябре начались затяжные дожди, дороги размыло в кашу, к утру холод, лошади (те самые, что так любовно отбирались крестьянами на «святую войну» и отдавались почти даром, и лучшие: на святое дело грех плохих давать) — передохли, а тут ещё болгары «топят свои печи из необожжённой глины, с кислым запахом, и нет сил терпеть эту чужую вонь. Зачем пришли? Для кого? — спрашивает каждый себя...». И война продолжается просто за право выжить, выбраться, увидеть родину, дом... В каждой войне наступает «отрезвление».
И снова болгарский «невозможный» суп из перца, бабы за тканьём, окна без стёкол, темнота, смрад, клопы, мухи, пыль, теснота... И прежде батюшка, а за ним и Боткин не выдерживают, и снова «яд» каплет с их пера.
«Я говорю ему, — кипятится отец Н., рассказывая в письме, как «распекал» болгарина, — не поздновато ли вы хватились заявлять о своём патриотизме? ... Пронеситесь-ка мыслью над недавним прошлым! Чем заявили ваши жёны и сёстры своё сочувствие к русским страдальцам-воинам? Взялась ли хоть одна вымыть бельё нашего солдата, залитое потом и кровью? Положила ли болгарка заплату на его изодранное бельё? Утолили ли вы жажду (вспомним Немировича-Данченко! —