После театров Петербург затихает, разъезжается по домам, и становится слышен ещё один звук, довольно надоедливый, с которым всяк по-своему волен бороться: «Чтобы не оставались на ночь комары в спальне, так как Великая княгиня не ложилась в постель, если слышала писк комара, употребляли следующее средство: откроют все окна, потушат все огни, лакей внесёт умывальную чашку, наполненную водою, и зажигает ветку можжевельника, держа её над чашкой, чтобы искры не падали на ковёр. Комната наполняется можжевеловым дымом, и комары вместе с ним стремятся в открытые окна. Когда воздух более или менее очистится, тогда закрывают окна и вносят снова огонь».
Что же это за Петербург, где всегда хорошая погода и у всех хорошее настроение; зимой серебрятся белоснежные сайки, летом слушают комаров, едят иней и выгоняют можжевеловыми ветками вальсы. То есть, простите, зимой конечно же серебрится белоснежный иней, летом слушают вальсы, едят сайки и выгоняют можжевеловыми ветками комаров. Что это за Петербург? И чей он? Чьими глазами увиден? Пупаревым, который как всякий провинциал проездом, а для праздного путешественника нет плохой погоды? Глазами ли юной вдовы?
Вписать ли Вревскую в Петербург Достоевского и объяснить её жертву во искупление проникновением в больной тягостный мир продуваемых подворотен и подвалов?
Вписать ли её в Петербург Толстого и вместе с ним, поразившись лицемерию светской жизни, через прозрение и отрицание объяснить её загадочную судьбу?
Но приписать ей тот или иной Петербург — не значит ли подогнать под некую схему характер героини? Нет источников, подтверждающих её духовный путь, поэтому и город этот, так тесно с ней связанный, не Петербург Достоевского, Толстого или Пупарева, а Петербург Вревской, такой же таинственный и неизвестный, как и она сама. И не честнее ли выбрать Петербург фасадов и уличных толп — ничей и никакой, а значит, и Петербург всех отчасти; тот Петербург, по которому можно только пройти, отражаясь в весенних лужах, витринах и глади каналов или на солнечных дагерротипах той эпохи. Петербург скрыл от нас Вревскую; на единственном её фотографическом изображении ничего нельзя разглядеть, кроме того, что она была красива.
Тайна — тоже документ.
«1871 год. Англичане взамен воздушного
телеграфа в Индию через Европу проложили
подводный кабель от Англии мимо Гибралтара
по всему Средиземному и Чёрному морям
в Суэцкий канал до Индии».
(Из записок коллежского асессора К. В. Пупарева)
Несколько писем и одна фотография. Пожелтевшая, истончившаяся бумага, ещё немного времени — и всё это истлеет. Также и Ваш дагерротип, конечно же спасибо этой единственной уцелевшей фотографии (их было много. Вы любили сниматься, вот и Тургеневу посылали), что можно увидеть хотя бы застывший слепок с Ваших черт (вот чем со временем стал Ваш снимок), но, родись Вы немного раньше, нашему воображению не за что было бы зацепиться. Хотя кое-кто пару слов о Вашей внешности всё же сказал. Например, граф Соллогуб в письме поделился с адресатом, что Вы прелестны, и не только внешне; некто Ободовский сообщил, что черты Ваши «чисто русского типа», да Ваш будущий супруг, Ипполит Александрович, в письме брату похвастался, что юная невеста высока, лицом бела, голубоглаза и белокура. Да ещё добавил: успокойся, дескать, не я придумал, что она красавица, таково мнение общества. Значит, вообще был склонен к преувеличениям. Да и сказать о женщине, что она голубоглаза и белокура, — значит почти ничего не сказать, так как каждая третья женщина на Руси такова. Да и «прелестна» Соллогуба тоже смахивает на светскую отписку. Что же вы не нашли, господа, слов для её глубокого и тёмного от задумчивости взгляда, для смелого разлёта длинных бровей, для нежного рисунка большого чувственного рта, безукоризненного овала лица, чистого и ровного пробора в густых волосах? Что же вы ничего не сказали о грации её походки, умении сидеть, как сидят королевы, значительно и небрежно, чуть склонив голову к правому плечу, вольно бросив левую руку на колено, когда каждая складка платья, каждая часть тела находятся в гармонии не только друг с другом, но и с духом их обладателя? Что же вы ничего не сказали о её избранности, то есть «лучшее, отборное», о её аристократизме, которым в конечном итоге и объясняются все её поступки (от сдержанности в письмах и чувствах до умения выбрать и принять с достоинством любую судьбу — от опалы при дворе до стирки гнойных, пропахших мочой рубах — и, наконец, до уничтожения личного архива в случае смерти)? Что же вы не сказали о главном в ней, господа? А ведь вы же видели её живую, видели, как она смеётся, и слышали, как говорит, какой у неё голос — высокий или низкий, грудной или резкий, — как мало вы обращали на неё внимания, а считалось, что влюблены.