– Шестнадцать лет мне было, когда я по своему Гордеюшку-то сохнуть стала. Шестнад-цать. Выписали на подсочку, смолу, живицу собирать, а он, Гордя-то, на участке за старшого. Смотрю, все грабятся за него - и бабы, и девки. А я чем хуже, думаю? Я тоже к тому времени различала, что штаны, что сарафаны. Вот раз встречаю в лесу. "Чего, говорю, ко всем липнешь, а меня стороной обходишь?" - "Да ты соплюха еще". А я и взаправду соплюха против его - двадцать семь мужику. Ну, отступать поздно, заело меня. "А ты спробуй, говорю, какая я соплюха". А он на смех: "Летай, летай, гулюшка".
– Сознательный был?
Катерина не очень весело рассмеялась:
– Сознательный. Шагов-то пятьдесят отошел, нет, от меня, да и назад. А через месяца четыре - чего у меня пояс не застегивается в прежню дырочку...
– Мама... - подала опять предостерегающий голос одна из дочерей.
– Да чего ты мне все рот-то затыкаешь? Ты, ты запузырилась у меня в брюхе! Да, вот какая я дура была, жонки. Ну уж потом-то, когда поняла, попереживала я. Сережка - в седьмом классе вместе учились - с войны пишет: пришли карточку, другой парень - пришли. А я с брюхом, и меня брать не хотят. Ну тут уж народ, люди за меня вступились: "Что ты, говорят, рожа бесстыжая! Ребенка совратил да еще рыло воротишь". Взял меня Гордя. Второй женой...
На синих глазах разволновавшейся, разалевшейся Катерины навернулись слезы.
– Он ведь, дьявол, с продавщицей жил, с евонной матерью.- Она кивнула на гармониста, белобрысого крепыша в белой нейлоновой рубашке с черным галстуком.- Пять лет мы делили его с ей. У ей приманка надежная - вино, а у меня чего? Мне на какой привязи его держать? Ладно, - круто оборвала себя Катерина,- хватит слезы лить. Сегодня праздник у меня, а не причитанье.- И тут она выскочила из-за стола, лихо топнула ногой: - Играй!
Гармонист заупрямился: не буду, раз так про мою мать.
– Чего? Не будешь? Играть не будешь?
– Валерко, сволота! - Евстолия, добрейшая Евстолия так рассвирепела, что обеими руками вцепилась в братынь с пивом. - Ты кому это отговариваешь? Кто тебе матерь-то?
– Нехорошо, нехорошо, Валерий Гордеевич, - поддержала ее Маланья. - Не та матерь, которая родила, а та, которая вспоила да вскормила. А ты ведь, Валерушко, к Катерине-то начал бегать, как ножками заперебирал.
– Матерь вспомнил! Да твоя матерь только и знала, что за штанами охотилась. Сколько она нашего брата разорила, дак это и страсть.
– Так, так. Погань, а не человек. А ты-то, материн заступник, чего к ей дорогу забыл?
– Да, да! К кому ездишь-то? У кого отдых имешь кажинное лето?
– Да не один еще, а с робятищами!
Пристыженный, под орех разделанный бабами Валерка нехотя растянул гармонь.
– Не покойника, не покойника провожаем! Играй, дьявол! - опять все с той же неприми-римостью закричала Евстолия.
Затем сняла с головы платок, вытерла распаренное лицо, белую полную шею - душно было в избе несмотря на то, что все окна были открыты.
– Вздумал за матерь заступаться. Знай лебедушку - вороньи перья. Да я бы на Катерини-ном месте ни одного Гординого выб..... на порог не пустила. Эта вот вся выставка-то за столом, - Евстолия, ни на каплю не сбавляя тона, очертила рукой широкое полукружье,- думаешь, механизаторы местные? Ни одного в Юрмоле нету. Скоро всю деревню прикроют. Из города все. Гордина работа за тридцать лет. От пяти але от семи матерей, а то и боле. Добрый батько. Принимай, Катерина, все лето. Пой, корми, ублажай. А они все лето телеса на берегу жарят. Посмотри-ко, когда днем солнышко, лежбище в песку-то выбито. А то опять грибы да ягоды заготовляют. К осени-то в город поедут, со всех сторон обложатся корзинами да ведрами.
Валерку все же растрясли бабы - заиграл. Сперва, правда, - и у татьки дрова, и у мамки дрова, а потом разошелся. Катерина разожгла.
Видывал я за свою жизнь плясунов и плясуний всяких. И профессиональных и самодель-ных. Да Катерина, если на то пошло, и вообще не была плясуньей сразу было видно, в каких она отношениях с половицами: хлоп да скок, да притоп, да картошки мешок. Но столько в ней было молодого задора, такая резвость, такая неутомимость в ногах, во всем теле, так ладно, не по-бабьи выглядел ее стан, перетянутый узким черным лакированным ремешком, какие давно уже вышли из моды, такое счастье, такая синяя радость хлестала из глаз, что все притихли, все залюбовались ею.