Ай эм эн экта! - страница 19

Шрифт
Интервал

стр.

О, друг «Самсунг», опять я окунаюсь в эту фекальную тему! И ты смеешься надо мной, смеешься, я знаю, холодно поблескивая своим протертым от пыли экранным стеклом. Вероятно, тебе, заграничному, трудно это понять. А я понимаю так: отбросив ханжество, следует признать — общественный гальюн визитная карточка любого государства, отражение культуры нации, общественного строя, если хочешь. Я у одного замечательного современного писателя недавно прочитал, что, если бы коммуняки предоставили нам своевременно кока-колу, СССР бы не развалился. Может, и так. Но только, по-моему, им, этим долбаным коммунякам, нужно было еще поспешить избавить нас от повсеместного общественного чугунного очка, на котором мы все поочередно восседали орлами, от натуги надувая щеки. Пацаном я вообще стеснялся в школьный туалет ходить: там эти самые чугунные дыры были расположены густо в один ряд, без какой-либо перегородки, так что колено близ сидящего однокашника время от времени касалось твоего колена, ощутимо напоминая, что всевидящее, всепроникающее общественное око зрит на тебя и здесь, с высот социалистического коллективного сознания. Такие туалеты еще во времена Помпеи для рабов строили. Вот Союз наш и рухнул, как Помпеи, вместе со своими вонючими общественными сортирами. Эти зэковские очки близорукость Советской власти. Эх, да разве только это! Впрочем, не будем: к чему этот словесный понос? Прошлое легко ругать, легко и безопасно и как бы разрядка задроченному народу, который вообще уже ни хрена не понимает, куда ведут его прежние кормчие, ныне обернувшиеся реформаторами. Поругал и… с облегчением вас!

Этак расслабленно и ловко, будто в танце, перебирая своими длинными и крепкими ногами, всем своим видом демонстрируя независимость и достоинство (впрочем, в этой нарочитой разболтанности искушенный глаз уловил бы проявление элементарного актерского зажима), я медленно спустился по металлическим ступеням фургона, растирая сырые руки, благоухавшие после жидкого итальянского мыла. В эту минуту мне казалось, весь мир воззрился на меня: что за наглый тип без спросу воспользовался комфортом евростандарта? Вот уж воистину непреодолимый комплекс провинциала.

Между тем до меня никому не было дела. Даже полька-переводчица, ожидавшая меня, была отвлечена моей благодетельницей Франческой. Та ей что-то объясняла по-английски, темпераментно жестикулируя. Я, грешным делом, подумал, что бедная полька терпит выговор за меня, но Франческа так вскользь в мою сторону взглянула и, как бы на миг приподняв суровый шлем воительницы, так дежурно улыбнулась, что я понял сразу — речь не обо мне. Она сохраняла властно-строгое выражение глаз, «забрало» было поднято только над ротиком, и об улыбке свидетельствовали белые зубки, сверкнувшие на солнце. Но мне-то достаточно! Я в ответ многообещающе осклабился, подошел к ней развязно, как интимный бойфренд, и бесцеремонно взял ее за руку. О чем там они с полячкой калякали, мне абсолютно было непонятно. Вот они, гнилые плоды бесплатной советской школы: в сумме девять лет учил английский — и хоть фейсом об тейбл, то есть ни бум-бум. Ну, уловил там, конечно, некоторые у них слова: эктэ, дирэктэ — актер, режиссер. Короче, понятно: за искусство гутарят.

— Ай бэк ё падн, — прервал я очередную тираду пылкой итальянки, абсолютно уверенный в своем идеальном английском произношении.

Эту фразу я хорошо помнил еще со школьного вечера, к которому Рамофа, Раиса Моисеевна Файзенберг — наша педантичная литра, то бишь учительница литературы, поручила мне выучить «Блэк энд уайт» Маяковского. О, какой у меня тогда был успех! Я так и пригвоздил нашего директора к колонне актового зала.

— Ай бэк ё падн, мистэ Брэк, — впендюрил я ему прямо промеж бровей и простер к нему железобетонную руку с прямой, плотно сомкнутой ладонью. Почему и сахар, белый-белый, должен делать черный негр?!

Зал уловил все мои подтексты и рукоплескал так, что стекла дребезжали, а вот Рамофа была недовольна, поставила мне за полугодие «трояк». Оно, пожалуй, и справедливо: ведь половину стихотворения, стараясь ритмично рвать фразы, я рассказал своими словами. Прости, Владимир Владимирович, в последнюю ночь учил. Я тогда в Ленку Северцеву был влюблен и сам стихи писал. Впрочем, Рамофа могла бы оценить мои уже тогда проявившиеся, несомненно, высокие актерские данные: обаяние, всепобеждающую органичность и незаурядный дар импровизатора. Но нет, куда там! Жестокого нрава была женщина, недаром внешне на Голду Мейер смахивала. Зато с ее слов мы четко знали, кому на Руси жить хорошо и что за всякое преступление неумолимо последует наказание. На базе нашей школы был даже организован институт повышения квалификации учителей… Недавно мать написала, что Рамофа уехала в Германию по линии еврейской эмиграции. Вот парадокс: ведь у нее все родные погибли в Бабьем Яру, я даже ее жалел всегда, а тут как бы Германия попросила у нее за все прощения, и она… простила.


стр.

Похожие книги