Своего у Сержа, по-моему, только пощелкиванье пальцами. Зато этим пощелкиваньем он овладел в совершенстве. Все сложные переживания Сержа умещаются в этом нехитром жесте. Как сказала бы Мара, они (пальцы) передают «всю гамму его чувств»:
— Мара, э-э-э… — щелчок, — у нас сегодня какой день недели — вторник или четверг?
— Четверг, милый, четверг. Скоро выходной.
Или (просительно):
— Что сегодня будет на наш ужин, Мара? — Щелчок. — Хорошо бы нашей ботвиньи, Мара…
— Что-нибудь придумаем, дорогой. А где я возьму тебе зимой крапивы?
Или когда сердит:
— Ты, Мара, мне это… смотри, Мара! — Троекратный разгневанный щелчок. — Я вам не позволю нарушать наш двенадцатилетний брак!
Несмотря на свою несловоохотливость, этот краснобай так тщательно и долго строит фразу, так уснащает ее ненужными уточнениями, что становится смешно: «день недели», «наш ужин», «наш двенадцатилетний брак». Как-то ему с его краснобайством приходится на производстве? Он ведь хозяйственник. А без языка хозяйственнику — ни шагу.
— Серж, голуба, — осаждает своего речистого голубя Мара, — опять эти пошлые жесты…
Тогда Серж смущается и прячет руку в карман. Там уж, я думаю, он дает волю своим разгневанным пальцам: на лице его отражается буря.
Когда мы собираемся праздновать, деньги, всегда очень заблаговременно, приносит Серж. Насилу втащив его в комнату и поскучав с ним приличных полчаса, я наконец узнаю о цели его визита. Смущаясь, Серж произносит:
— Э-э-э, старик… Вот, Мара велела передать вам на наш праздник… — И он сует мне в руки горсть мятых бумажек и выскакивает на площадку.
— Да отчего же так много, Серж? — деланно удивляюсь я вдогонку, пряча деньги в карман.
Серж сильно краснеет, и раздается целая серия его выразительных пощелкиваний. Он в сильном замешательстве.
— Ну, ты ведь знаешь, старик… Словом, двойную норму. — И он, забыв, что у нас лифт, шумно свергается вниз.
Покушать они оба любят, едят много и сосредоточенно и поэтому деньги на наши складчины всегда вносят за четверых. Все сначала протестовали, но совершенно неуправляемый аппетит обоих супругов не однажды приводил к недоразумениям. Почему мы наконец и согласились. С середины вечера, бывало, уже нечего поставить на стол…
Где их Алиса взяла — не помню. Кажется, делала какую-то газетную зарисовку о Маре — передовике сферы обслуживания. Позвала их в дом. За эту неразборчивость в знакомствах я не однажды уже устраивал Алисе выволочку, но здесь промолчал. Думал, что Мара просто нужна Алисе ради ее каких-то там женских дел — та ведь все может в своем универмаге (признаться, я и сам подумывал тогда о хороших кистях и красках). Думал даже, что и писала-то Алиса о Маре ради этой нехитрой цели. Но я ошибся. В чем, в чем, а в этом Алиса проявила безукоризненный вкус. Никогда она у Мары ничего не просила — ни для себя, ни для меня, а Мара, надо сказать к ее чести, не предлагала. Просто они привязались к нашему дому, к нашей собаке, к Алисе. Они были как дети — привязчивы и чутки. Все-таки я как-то недопонимал их. Не мог их сложить в окончательный узор. Но когда однажды на охоте (они взяли нас с собой ради нашей собаки — любили побегать с ней по лесу) Мара залихватски вскинула ружье и по-мужски, твердо повела за целью и выстрелила, а за ней — Серж (он все делал п о с л е, такая уж у него была натура), и Мара досадливо поморщилась на себя и на него: «Мазилы!» — и оглянулась на меня, а я все возился с патроном, не умея вставить его в патронник, и заряд наконец, просыпался — вылетел пыж, — я узнал, что они никогда и не заряжали патронов свинцом, а били влет холостыми, ради азарта, грома, пальбы — и никогда не убили ни зверушки. Странно, что об этом я не догадался сам: хотя ели они много, но ведь были вегетарианцы и сыроеды, — вот когда выписался их окончательный портрет.
Другая семья — Фадеев и Ната. Ната, конечно, тоже Фадеева, но у Наты есть имя, а у ее мужа оно начисто отсутствует. Есть такие фамилии — не фамилии, люди, которым их фамилии заменяют все: имена, отчества, титулы. Постепенно они как бы даже отчуждаются от своих хозяев и существуют как бы отдельно, абстрактно. Так что, вспоминая, мы вдруг споткнемся: «Погоди, это тот Фадеев, который?..» — а который, и не вспомним. Выскочило из головы — и все тут. Но фамилию помним, как же. Хорошо знали такую. Теперь она отделилась от своего носителя, стала среднестатистической единицей, обобщенным образом десятков, сотен людей, с которыми нам приходилось иметь дело. Теперь от всех них остались только фамилии. Поистине незаменимый, неиссякаемый источник индивидуализации, последнее прибежище посредственности. Фадеев.