И вместо фанфар — жужжание мух. В тишине. Такого, похоже, они еще не видели, хотя уж который год жили в мире, где закон тайги зачастую был единственным по обе стороны частокола вокруг селения.
Стрелок перешагнул через опрокинутую лавку, подхватил пояс — блеснули на миг угодившие под пыльно–дымный солнечный луч пистолетные рукояти, — за его спиной и по залу прошелестел первый шепоток. Разбился на несколько журчащих ручейков и вновь слился в слитно–неразборчивое «фыр–мыр–дыр–быр».
Сообразили… наконец–то.
Глухо звякнула отодвигаемая миска… проскрежетала лавка… скрипнули доски под тяжелым ботинком. Простенькая разминка для памяти — на том месте сидел мужчина в серой, с черными карманами куртке, лет сорока, рыжая и неплохо ухоженная борода из тех, что именуют окладистыми, а общее телосложение… ну, не грузный, а что–то среднее между плотным и кряжистым, подумал стрелок, дождался, пока шаги прекратятся, и развернулся.
Рыжебородый стоял в метре перед ним, сложив руки на груди. Страха в его глазах стрелок не прочел, скорее — уважение напополам с любопытством, и это, пожалуй, было хорошо. А если припомнить прошлый подобный раз, то и без всяких «пожалуй».
— Ловко ты их положил. — Рыжебородый повел рукой. — Бах–бах–бах, и в дамках. Народец даже, вишь, прибалдел малехо, а ведь не детишки, сам понимашь, всякого видали. Но чтоб вот так, один на шестерых… хлоп–хлоп, и лежат голубчики, будто по арбузам на плетне палил. На такую работу прям любоваться глазам приятственно.
Стрелок едва заметно пожал плечами.
— Я, значит, буду второе лицо всея здешней милиции, — продолжил рыжебородый. — Токошин Павел Дмитриевич. Лейтенант. Наши поселковые меня который уж год хотят до майора подвысить, да погон правильных не сыскать. Дю–фи–цит. А ты, значит, тот самый…
Вместо ответа стрелок нарочито медленным движением вытянул из внутреннего кармана плаща вчетверо сложенный тетрадный лист и протянул его Токошину.
— Ваще–то, — с усмешкой заметил тот, разворачивая бумагу, — тебе я и на слово поверю. После такой вот пальбы. Гумага, она, как известно, много чего вытерпит, хошь десяток печатей, — лейтенант поскреб ногтем расплывшийся фиолетовый оттиск, — на нее шлепни. А вот шестерым бандюганам по свинцовой пилюле в бошки засадить, это, как грится, характерный почерк, тут уж ни прибавить, ни убавить. Наслышаны мы о тебе, друг, наслышаны… хуть ты в наших палестинах и не отмечался досель. Романыч! — не поворачивая головы, неожиданно рявкнул он. — Подь сюды!
— И что за слава про меня в ваших… палестинах?
— А это, друг, смотря как посмотреть, — отозвался Токошин. — Дело ведь такое… относительное, как сказал не Карл Маркс, но тоже один умный еврей. Романыч!
— Тут я, Павел Дмитриевич.
— Ты вот чего, — развернулся лейтенант к подсеменившему толстяку. — Закрывай свое заведение… жрать–пить все равно никто сейчас не будет, а языками трепать на свежем воздухе даже и сподручнее. Мишка токо пусть останется, подсобить и… и все, Клавка твоя небось карманы вытряхнуть и у живого сумеет так, что любо–дорого. Давай!
— Цвай момент, Павел Дмитриевич!
— Ну так вот, — вновь обратился к стрелку Токошин. — Слава твоя… кто душегубцем честит, убивцем–кровопийцей, а кто и добавляет — побольше таких убивцев, как ты, глядишь, и по дорогам ездить куда спокойнее выходило б. Взять, к примеру, тех молодцев, что вокруг нас в живописных позициях разлеглись — тихие, смирные… как по мне, упокойничками они лучше смотрятся, нежели в живом виде. Мы хоть и привыкли, что на ярмарку всякие людишки съезжаются, но, думаю, появись ты деньков на пять позже, мог бы и без награды остаться.
— Бывает, — ровным голосом произнес стрелок. — А бывает, что и премиальные перепадают.
— Ну, мы все ж не Запупеевка какая! — фыркнул Токошин. — Понятно дело, сработали б далеко не так аккуратно и красиво, дыр вышло б куда больше, но…
— Дядь Паш… чего делать–то надо? — робкий тон вставшего за лейтенантом парня, по мнению стрелка, плохо подходил к его габаритам — вихры цвета спелой пшеницы лишь самую малость не дотрагивались до потолка.
— Сейчас все скажу… Романыч!