Маленький ангелочек, за спасение души которого так ратовала кухарка, не упускал случая выругаться или побогохульствовать, как только добрая Йоуна отворачивалась. Я иногда удивлялась, почему ребенок так долго засиживается в уборной. Она сидела там часами и что-то упорно шептала. Сначала я думала, что это молитвы, но однажды, прислушавшись, убедилась, что это ругательства. Бедняжке были известны всего три-четыре бранных слова да еще названия некоторых частей тела, которые она узнала самым непостижимым образом. Поругавшись с полчаса в уборной, маленькая святоша выходила оттуда в прекрасном настроении и принималась играть со своими куклами. Со временем она научилась пользоваться глухотой кухарки. Сидя в углу кухни с молитвенно сложенными ручонками, она смотрела, как работает ее наставница, и шевелила губами, будто читала молитвы. На самом же деле она упражнялась в произношении слов «преисподняя» и «задница». Иногда она повышала голос, желая убедиться, как далеко она может зайти, чтобы верная слуга Спасителя не заподозрила чего-нибудь дурного.
Поскольку хозяин призван решать важнейшие проблемы нашего народа и других народов, у него всегда отсутствующий вид; даже когда он дома, он кажется чужим в своей семье, а может быть, ему просто скучно? Вот и сейчас, окончив очередную трапезу, он исчезает. Ландальоми, которого я окрестила так потому, что он порождение всего мрачного в этом мире, ушел по своим делам. Гуллхрутур отправился вместе со своими кузенами, детьми премьер-министра, выкрикивать вдогонку прохожим ругательства; может быть, перед сном они, чтобы развлечься, подглядят, где что плохо лежит. Альдинблоуд выскользнула из дому неслышно, как форель. Из кухни доносилось монотонное чтение молитв; и я отправилась к себе в комнату.
Оставшись одна, я почувствовала себя такой одинокой, что меня даже взяло сомнение — уж не влюблена ли я. А может, и не только влюблена, а даже несчастна, страдаю от любовного недуга, для которого есть название лишь в датском языке, но которое можно определить обычным анализом мочи. Уже несколько дней я чувствую, как во мне нарождаются какие-то странные силы, тело ощущает близость души, и душа из религиозного понятия делается частью тела. Жизнь становится удивительным блаженством, жадным до тошноты. Мне хочется есть и в то же время меня тошнит. Я замечаю, как изо дня в день полнею, у меня появляется какое-то незнакомое ощущение во рту, такой блеск в глазах и такой цвет лица, какой бывает у человека, выпившего два стакана вина. По утрам у меня отекает лицо, и, когда я с замиранием сердца смотрюсь в зеркало, мои подозрения и страх увеличиваются в несколько раз; я опять вспоминаю сказку о женщине, проглотившей рыбу. Иногда мне кажется, что все это страшный сон — одно видение не покидает меня ни во сне, ни наяву: я вишу на веревке над пропастью. Выдержит ли веревка?
Я уселась за фисгармонию и начала барабанить по клавишам с наивной глупостью деревенской девушки, надеющейся снова услышать ту мелодию жизни, которую она слышала когда-то. Наконец, усталая, я легла спать.
Мне казалось, что спала я долго. Проснулась я от шума.
Кто-то ломится в дверь, воет, зовет меня. Потом доносится крик: «Помогите, убивают!» Я впервые слышу так близко крик о помощи и пугаюсь.
Похоже, это мои благословенные дети.
— Что случилось?
— Он хочет застрелить меня, — рыдает кто-то. — Он убийца!
Я вскакиваю с постели в ночной рубашке и открываю дверь.
Это мой Гуллхрутур. Глаза его полны неподдельного ужаса, руки подняты, как в американском фильме, где на каждом шагу убивают людей. Внизу, на лестнице, стоит Ландальоми, в обеих руках у него по револьверу. Он спокойно целится в брата. Видно, я выругалась. Ландальоми просит извинить его.
— Мне надоел этот щенок, — говорит он.
— И поэтому надо стрелять в него?
— Он где-то стянул эти револьверы. Я решил убить его из них.
— Я лежал в постели и спал, — всхлипывает Гуллхрутур. — А он пришел домой пьяный и украл мои револьверы. И хочет убить меня. А я совсем не собирался его убивать.
Я спускаюсь вниз под дулами револьверов и говорю будущему убийце: