- Пускай себе чепуха, - сказал Горькавый, - а на Гриневича уж очень оглядывается. Тот не смотри, что тихоня. Как бывает жинка: тихонькая, а мужика под каблучком держит.
- Никого он не держит, - сказал я.
- А ты вот присмотрись. Присмотрись тогда.
Странный человек этот Горькавый. Я был уверен, что он ошибается, но говорил он с такой убежденностью, что помимо воли в моей памяти начали всплывать некоторые случаи, которым раньше я не придавал особого значения. И как ни удивительно, а получалось, что и на самом деле Ананьев иногда ждал, что скажет Гриневич. Хотя, может быть, так и надо было, и они просто советовались для пользы дела.
Я вглядывался в неясную, едва различимую в траншейном мраке фигуру Горькавого с шапкой-растопыркой на голове, испытывая уважение, что ли, к этому немолодому, обычно мало заметному бойцу. Провоевав с ним в роте полгода, мы ни разу до сих пор не удосужились поговорить, а вот, оказывается, он о многом имел свое особое и даже неожиданное мнение. И вместе с тем эта его умная наблюдательность как-то невольно настораживала, неизвестно почему, но даже немного настраивала не в пользу Горькавого.
Я уже решил остаться здесь до утра - хоть и на холоде, а все же веселей будет скоротать ночь. Но только я подумал об этом, как из сумерек показался Ванин. Он был не один и, завидя меня, сказал тому, кто шел следом:
- Вон Васюков.
Я поднялся с бруствера.
- Тут тебя Зайцев разыскивает.
Что-то тревожно-радостное шевельнулось в груди и замерло.
- Командир роты зовет, - сказал, подходя, Зайцев. - Ужинать.
Минуту я колебался, чувствуя, как что-то во мне удивительно и почти осязаемо меняется и отношении к Ананьеву, Ванину и даже к Горькавому.
Действительно, было чего обижаться! Ведь командир роты мне ничего плохого не сделал, просто у него полно своих забот, разве это не ясно было с самого начала? А как только посвободнело - вспомнил и послал Зайцева искать меня, дурака, ночью по траншее.
- Давай, - поторопил Ванин. - А мне некогда. Окопаемся, потом забегу.
В блиндаже было людно и накурено, затхло воняло мокрыми шинелями, земляной сыростью и взрывчаткой.
Обычно где бы Ананьев ни был в течение дня, но вечером, придя в свою землянку-капе, собирал командиров взводов, старшину, принимал их доклады, давал указания, потом все вместе ужинали. Ужин не бог весть какой: гуляш с концентратом, сухари, банка свиной тушенки. Иногда перепадало что-нибудь из трофеев, если в наступлении, ну и, конечно, наркомовские сто граммов.
Теперь наркомовских вроде не предвиделось - не было старшины, но на ящике, что пристроили посредине блиндажа, блестела желтая немецкая банка с отогнутой крышкой, в которой был мармелад. Ананьев в расстегнутой шинели, с папиросой в зубах отвинчивал знакомую, обшитую сукном флягу. Тут же сидели унылый, с обиженным видом Цветков, всегда серьезный Гриневич. Зайцев, как только вошли, достал из-за пазухи полбуханки хлеба, наверно раздобытого где-то во взводе, и принялся ее разрезать. За ним возле стены сидело двое раненых, и дальше, в темном углу, уронив светловолосую голову, застыл немец.
- Кто это? Васюков? А где Ванин? - спросил командир роты, вглядываясь в направлении входа.
- Там, во взводе, - сказал Зайцев.
- Почему не пришел? Ты сказал, что я зову высоту замочить?
- Не идет. Говорит: не пью.
- Ну и дурак! - объявил ротный. - Пусть не пьет. Нам больше останется.
Он свинтил с фляги крышку, взял с ящика алюминиевую кружку.
- Садись, Васюков. Поужинаем на прощание. Завтра уже будешь в медсанбате питаться. Как рука?
- Болит.
- Правильно, должна болеть. Мне когда предплечье перебило - полмесяца болело, собака.
- Помнится, говорил бедро, - вдруг усмехнулся Гриневич. - А теперь - предплечье.
Командир роты опустил кружку и уставился на своего заместителя.
- Что - бедро? Бедро - это уже в пятый раз! А то прошлым летом. В руку. Не веришь - на, посмотри.
Он решительно сдвинул на правой руке манжет, обнажая на белой коже синий продольный шрам.
- Да я шучу, - примирительно сказал Гриневич.
Ананьев молча плеснул в кружку.
- Держи, Васюков! Выпьешь - враз полегчает. Знаешь, когда меня под Нелидовом трахнуло, водкой только и спасался. А то бы окочурился от боли да голода.