Переведя дух, Ашгарр покрутил пальцем у виска:
— Псих?
— Возможно, — сжимая руль удушающей хваткой и глядя строго перед собой, ответил я. — Вполне возможно. Но об этом потом, а сейчас давай я расставлю все точки над ы. Можно?
— Попробуй, — разрешил Ашгарр.
— Тогда включай, чувак, мозги и слушай. — Я уставился на него испытующим взглядом и негромко, однако с напором произнёс: — Скажу без экивоков, напрямую. Как нагон нагону. И скажу вот что: ты от этого сумасшедшего мира прячешься в мудрёные поэтические конструкты, Вуанг забывается, совершенствуя до изнеможения тело и волю, а я окунаюсь в призрачные поиски любви. И то, и то, и то — эскапизм. То самое бегство от сволочной действительности, на которое каждый из нас имеет законное право. Да? Нет?
— Да, — после долгой напряжённой паузы ответил заметно смутившийся Ашгарр.
— Ну и давай тогда раз и навсегда закроем тему. Хорошо?
— Я над этим подумаю.
— Подумай. — Я завёл двигатель, врубил передачу, сдал назад и выехал на дорогу. — А что насчёт рассказа?
Ашгарр обнадёжил:
— Я попробую.
— Угу, Ашгарр, попробуй. Пиши, твори, и не изводи меня впредь намёками насчёт всякого такого. Я вот, например, искренне не понимаю, как это ты, не зная любви и не стремясь к ней, можешь писать стихи, но ведь не издеваюсь над тобой по этому поводу.
Поэт снял очки, посмотрел на меня, как на дитя малое, и менторским тоном произнёс:
— Настоящие, подчёркиваю, настоящие, стихи, разлюбезный мой Хонгль, они не про любовь, не про вздохи-охи, расставания-измены. Они про глубинное. Про невозможность излить себя, про философию личной правды, про всеобщее притворство, про эфемерность заслуг в глазах ничтожеств, про условность границы между самосознанием и саморазрушением. И тэ дэ. И тэ пэ. И такое сякое. И другое прочее. В настоящих, разлюбезный мой Хонгль, стихах редко про очевидное, в них чаще про то, о чём не может быть речи. Про то, что влечёт, да не даётся.
— Это всё понятно, — сказал я, едва поэт закончил изложение хорошо известного мне по многочисленным спорам манифеста. — Только я сегодня не про темы и сюжеты говорю. Я про внутреннюю мотивацию.
На это Ашгарр ничего мне не ответил, может, не нашёл чего сказать, может, не захотел. Усмехнулся чему-то заветному и попросил остановить машину по нуждам низкой жизни. Когда, оросив придорожный столбик, вернулся, мы где-то, наверное, с полчаса ехали в полной тишине. И только когда увидели город, вернее сам не город, а электрическое марево над последним холмом, поэт вдруг спросил без подводок:
— А у этих твоих «Сибирских зорь» большой тираж?
— Две тысячи, — припомнил я, с трудом переключившись со своих мыслей на его вопрос. — Полагаешь, мало?
— Две тысячи взрывоопасных стишков, — задумчиво произнёс поэт. А потом сказал то, о чём я должен был сам подумать давным-давно: — Тебя скрутило, и других, наверное, может скрутить.
Он ещё договаривал фразу, а я уже стал набирать домашний номер Холобыстина. Плевать хотел, что на часах в это время был час вермахта. Какие могут быть приличия, когда в опасности оказались ни в чём неповинные люди.
Я был настойчив и на исходе двадцатого гудка услышал сонное «слушаю». Вместо того чтобы извиниться, я упрекнул господина главного редактора:
— Семён Аркадьевич, чего вы из себя страуса-то разыгрываете? — И пока он соображал, что сказать в своё оправдание, успел задать главный вопрос: — Скажите, тираж последнего номера уже в продаже?
Прошло несколько томительных секунд. — Пока ещё нет, пока ещё на складе готовой продукции, — справившись с замешательством, чётко, словно бравый ефрейтор старшине, доложил Холобыстин. После чего пустился в абсолютно ненужные мне подробности: — Видите ли, Егор Владимирович, у нас тут возникли небольшой форс-мажор с оплатой услуг Первой типографии. Всё, слава богу, уже разрешилось, и я подъехал сегодня к ним с копией платёжки, но — увы. Заявили категорически, что пока деньги не упадут на счёт…
Я не дослушал его тары-бары-растабары, кинул «Ждите моего звонка», отключился и сообщил Ашгарру:
— Тираж, слава Силе, пока под арестом. Поутру озадачу Молотобойцев, пусть решают, их тема.