– Да тебе хоть пятнадцать-то есть? Куда ты лезешь, сопля зеленая?
Вроде по щекам отхлестали наотмашь.
– Мне уже девятнадцать! – сквозь зубы огрызнулась Ольга, пылая ненавистью и к злобной тетке, и к матери, родившей такую уродку, и к несправедливой судьбе. А заодно и к рано повзрослевшей подружке, которую уже в четырнадцать пускали кругом и всюду.
Унизительно-милостиво освободив проход, контролерша ответила с мерзкой усмешкой:
– Ты не путаешь? Может, двадцать пять? Иди уже, козявка, там все равно ничего особенного нету.
В фильме действительно не оказалось ровным счетом ничего такого, что было бы незнакомо двенадцатилетним детям. Но Ольга этого даже не заметила – весь фильм переживала: ну почему же, почему она все еще выглядит сопливым ребенком?!
Однако ко второму курсу Оля стала ловить на себе заинтересованные взгляды прохожих парней. Сначала спешила посмотреться в зеркало: что-то не в порядке с прической, или, быть может, помада размазалась, или тушь?
Со временем пообвыкла, даже возгордилась. И было чем. Из обыкновенной, непримечательной девочки-подростка она плавненько превратилась не то, чтобы в красавицу, но в очень миловидную юную девушку. Красота ее была совсем скромной. Впрочем, едва ли ее вообще можно было назвать красивой. Хорошенькая, миленькая – да, но не красивая. Очень чистое, все еще по-детски нежное лицо, большие светло-серые глаза, которые Ольга упорно называла голубыми. Губки маленькие и пухленькие, той формы, о которой говорят: бантиком.
Она никогда не использовала слишком ярких красок для макияжа. Сначала мать не разрешала, потом просто вошло в привычку: чуть-чуть голубых теней на веки, непременно очень хорошо растушеванных; реснички, длинные и красиво загнутые от природы, лишь капельку подчеркнуты тушью; губки-бантики аккуратненько подкрашены светло-розовой перламутровой помадкой. Завершала портрет длинная стрижка «каскад». Оля от природы была блондинкой, но натуральный цвет был довольно тусклый, сероватый. Поэтому уже лет в семнадцать Галина Евгеньевна, знавшая толк в женских хитростях, разрешила ей подкрашивать волосы в светло-соломенный оттенок. В результате безобидных манипуляций из зеркала на Ольгу смотрело очаровательное существо с широко распахнутыми наивно-удивленными глазами. И тогда она поняла, кто она. Не Ольга, нет. Оленька.
Наконец-то она была абсолютно довольна своим отражением. Воспринимала свое перевоплощение из зеленой соплюшки в очаровательную девушку не как чудо, а сугубо как припозднившуюся расплату матушки-природы перед обездоленным ребенком: пусть поздно, зато с лихвой. И уж кто, как ни Оленька, заслужила такое перевоплощение!
* * *
В отличие от подруги, Маринка Казанцева жила в полной семье. Мама, папа, брат – весь набор. Обычная семья с обычными родителями. Необычной, пожалуй, была лишь плохо скрываемая ненависть матери к Галине Булатниковой.
Отец, по Маринкиным наблюдениям, тоже не слишком жаловал соседку. При встрече, правда, раскланивался прохладно, и можно было не сомневаться – это единственная форма их общения. Мать же, и это Маринка знала точно, метала в сторону Галины громы и молнии.
О причинах девочка не расспрашивала: какая разница? Главное – результат. А результат этой вражды ее вполне устраивал.
Брат Миша был всего на два года старше Маринки, как и Ольга – они даже учились когда-то в одном классе. Казалось бы – что такое два года разницы? В общении с Ольгой они Маринке нисколечко не мешали. А вот с Мишей общие интересы не заладились. Враждовать не враждовали, но и слишком тесно не общались. Миша после школы поступил на радиомеханический факультет и чаще всего сидел дома, в своей комнате, тихонечко паял что-то. Сестра в его железяках не разбиралась. В общем, существовали на одной территории вполне мирно и спокойно: Миша не трогал сестру, Маринка, соответственно, не причиняла никаких хлопот брату.
Родители Марину тоже не слишком доставали. Разве что мать гоняла ее, как сидорову козу, с бесконечной своей уборкой, чем немало портила девочке детство. Переборщила: вместо того, чтобы приучить дочь к чистоте и порядку, добилась лишь обратного эффекта – девочка, конечно, убиралась, но только тогда, когда мать тыкала носом, и только в указанном объеме. При одном слове «уборка» ее начинало «типать», как говорила их бабушка. Но деваться некуда: живешь в родительском доме – будь добра подчиняться их указаниям. Саму же Маринку идеальный порядок в доме лишь раздражал. Ей непременно нужно было хотя бы стул чуточку выдвинуть из-за стола, или бросить газету на диван, или раскрытую книжку где-то оставить: хоть что-нибудь, лишь бы придать дому жилой, не музейный, вид.