Сижу вчера вечером, часу уж в десятом, в кафе, тоже на Монпар-нассе, но кафе из пышных, людных; да теперь, в начале-то июня, все там кафе людные, шумные. А меня из деревни, это освежает.
Сижу, гляжу, ни о чем не думаю, и вдруг — точно меня ударило: Лесли! Да не тот, прошлогодний старик, а настоящий: солидный, крупный мужчина, с брюшком даже, бритый, славно одетый. И громогласный. Ей-Богу, совсем тот журналист в Петербурге: был, пропал — и воскрес. Рассмотрел, конечно: щеки полные висят, волосы с сильной проседью; зато вон смеется с кем-то — зубы так и сверкают.
В дверях стоял, потом в мою сторону двинулся, а я все глаз с него не спускаю. Удивлен был, в кои-то веки! А он меня заметил и — прямо ко мне: руку так широко, по-прежнему, подает: «А, здравствуйте, батенька! Сколько зим! Позволительно присесть к вам? Я тут кое-кого дожидаю».
Представьте, говорит даже совсем ничего, по-петербургски, ясно, положительно, бормотанья — никакого; точно и вправду был тогда не он, а теперь вот он. Видит мое удивление — захохотал:
— Метаморфоза? Да, батенька! Выпьем-ка чего-нибудь поинтереснее. Вы одни? Гарсон!
— Что ж, говорю, сынка давно домой отправили? Вдруг он поморщился, нахмурился, постарел, придвинулся ко мне и сказал не так громко:
— Единственная туча на моем горизонте. Вам можно сказать, вы нас тогда в ламентабельном виде, сразу из страны чудес, встретили. С тех пор много воды утекло. Да. Не поехал он! И со мной уж давно не живет. Я сначала думал — пропаду. Анна-то Федотовна! Ну, умному человеку никогда отчаиваться не следует. А уж Анна-то Федотовна, не умница ли! Погрозила, да и выручила. Мне что, лишь бы я здесь, а я со всем справляюсь. Маркушу пускай сама ловит, коли дастся.
— Ничего не понимаю, — сердито сказал я, — если ваш сын исчез, вы можете через полицию его отыскать.
— То-то, батенька, не понимаете! Пережили бы с мое — поняли бы. Кабы исчез! — хуже: в такой уклон завязался… То-то и страшно мне было. А деньги-го с меня требует. Дрожу (не знает Анна Федотовна), а даю. Шантажист мальчишка. Коли деньги материнские, да мои, не нравятся — не бери. Иди тогда с кем знаешь. А то ведь, на порог к себе не пускает, на свиданья в кафе только согласен, и пожалуйте!
Опять он мне сумасшедшим показался. Молчу.
— Да вон он, является! Небось идеи идеями, а своего не упустит. Э, где вам таких знать, новый переплет!
Я поднял глаза и тут мне пришлось так удивиться, что даже приятно стало, с непривычки. К нам подходил статный молодой человек, ловко одетый, со спортивной ноткой в костюме: без шляпы, как ходит парижская молодежь, с гладко прилизанными темными волосами. Лицо я узнал… а, пожалуй, не совсем: запомнил рыбьи глаза, но были они уж не рыбьи. Бог весть, какие, только без тупости; наглые, может быть, а скорее просто молодые, дерзкие глаза.
Не подавая руки отцу, но кивнув мне головой, он уселся за наш столик. Крикнул что-то проходящему гарсону — и с какой непринужденной манерой! Да, способный мальчик.
— Ну? — сказал отцу с прежней грубостью (грубость в нем оставалась), — есть?
Байков пошевелил плечами, нерешительно улыбнулся.
— Да, ладно. Ведь посидишь еще. Марк взглянул на браслет.
— Десять минут. Время мне с тобой!
— Да-да-да, так, — зачастил Байков и сделался похож на прошлогоднего старика. — Вот они, дети наши, — подмигнул он мне. — Ни в мать, ни в отца… Пореволюционное сознание, видите ли… А черт, сколько этих сознаний…
— Закрывай лавочку, — оборвал Марк. — А то ведь договор дого-воРом… мне тебя провалить недолго.
— И сам сядешь, — злобно проговорил Байков.
— Без этого-то? Э, коль захочу, плевать в конечном счете! Двинув плечами и видно было, — ему и вправду плевать. Байков осел: «Да, хорошо уж, хорошо… Постой, — завидел он кого-То вдали и вскочил: — я сейчас, в две минуты, там человечек один…».
Умчался. Марк отнесся к этому равнодушно. Процедил сквозь зубы: «Не удерет…» и занялся какой-то, поданной ему смесью. Мы помолчали.
— Вы эмигрант? Белый? — спросил вдруг меня байковский отпрыск.
— Эмигрант, так значит не красный.
— Ну… еще не значит. Вон тоже эмигрант… — он кивнул головой в сторону отца. И прибавил: — Вы с ним не очень…