— Ускорить? — Антонида Петровна задумалась. Долго думала. Потом промолвила: «Хорошо». И отошла.
Никаких сомнений, что это «он», уже не было. Всякий день разбуженная память Марьи Константиновны заставляла ее в том или другом повороте головы, в интонации голоса Владимира Ивановича, — узнавать юного студента Вову. А внимательные глаза Антониды Петровны давно подметили легкие, совсем не внешние, почти неуследимые черты сходства Байкова с самой Варей. Взгляд у них часто был одинаковый, — из-под ресниц, быстрый.
Свадьбу решили, вместо февраля, отпраздновать, — тихо, — после Нового Года. Квартиру наняли неподалеку, — четыре комнаты. «У мамы отдельная, у bonne maman, у нас, — и еще большущая столовая!» — радовалась Варя. Денег было мало, — Владимир Иванович уверял, смеясь, что они еще будут богаты, надо только подождать! и устраивали квартиру скромно. Бодрая Антонида Петровна, не боявшаяся лестниц (а, слава Богу, семьдесят пятый стукнул!), очень помогала в этом деле занятым жениху и невесте. «Мать не надо тревожить даром, — говорила она Варе. — Увидит все готовым, еще лучше».
Весело встречали русский Новый Год. Еще в старой крохотной столовой с продавленным диваном, — но через неделю все будет новое, новая жизнь, новое счастье!
— Ты увидишь, мамочка, как тебе хорошо будет в твоей светленькой комнатке, как весело с нами. Вова, ты знаешь, такой же веселый, как я. Правда? — спрашивала Варя, сияя глазами. — A bonne maman, полно с кастрюлями возиться, у нас будет громадная femme de menage! [19] А потом… а потом…
— А потом две громадных, а потом три, — подхватил, забавляясь, Владимир Иванович. — А потом мы поедем все в Америку… А потом свалятся большевики, и мы вернемся в Россию. Новый Год будем встречать не по-здешнему, — в морозе, в снегу… В деревне, — ты и не представляешь себе, — выше окон снегу иной раз наметает.
— А ты бывал зимой в деревне, Вова?
— Взрослым я только зимой там и бывал…
— Это в Тамбовской губернии? — спросила Антонида Петровна и поставила на стол недопитый стакан.
— Да; там, — я говорил, кажется, — мыза у нас была небольшая, именьице. В лесу совсем, Белый Ключ называлось. С детства помню, да и гимназистом живал. А как гимназию кончил, — с тех пор только на Рождество как-то вырвался. Летом ни разу не пришлось. Вова один ездил.
— Вова? — не понимая, сказала Антонида Петровна. — Вова? Какой же еще Вова? То есть, вы?
Владимир Иванович слегка улыбнулся.
— Нет, Вова. Я говорил Варе, она знает. Мы близнецы, и в детстве так дружны и неразлучны были, что нас обоих звали Вова. Вместе и гимназию кончили. Но он в университет пошел, математики испугался, а я на год в Англию, в политехникум, уехал. На год всего. И опять, вместе с братом, Вадимом, добровольцами…
— Вадим? — медленно произнесла Антонида Петровна. Вова, брат. Он… где теперь?
— Убит. При мне. В первый год войны.
Глаза двух женщин встретились. Антонида Петровна встала и перекрестилась широким крестом.
— Мама! Мама! Тебе дурно? — вскрикнула Варя, бросившись к матери и обнимая ее.
— Нет, деточка… Мне хорошо. Мне хорошо.
Рассказ
Таня теперь часто читала Варварушке вслух. Заберутся они с Костей в нянькину комнату (хорошая комната, отдельная, уютная, только электричества нет — лампада, да оно и лучше) — целый вечер, до самого чаю, просиживают.
Тане скоро восемь лет, Косте семь. К ним давно ходит русский учитель, учатся они очень хорошо и уже много знают. А чему не учит учитель, то они знают от няньки: Варварушка умная, она в России жила, к Троице-Сергию и даже к Тихону Задонскому пешком ходила. Папа и мама ее уважают, папу она вынянчила, как потом, в Париже, и Таню с Костей. Еще никогда не случалось, чтобы Варварушку диво какое-нибудь в тупик поставило. «Вот поехали мы с барыней покойной, и с Се-режинькой, в заграницу, — рассказывала она. — Сережинька, папа-то ваш, по седьмому году тогда был. Задумчивый такой ребенок, а мамаша страх его баловала: одно мечтанье, как бы его чем позабавить. Вот приехали мы в город, — ничего себе, город как город, улицы, и все. Барыня и к Сережиньке: видишь? И ко мне: видишь, няня, хорошо ведь? Да чего плохого, люди как люди, на двух ногах. Ничего. И Сережинька не удивляется. Барыня говорит: а завтра я вас в такое диво свезу, что ахнете. Вот Сережа будет доволен! Ну хорошо. Назавтра поехали и видим как бы подземелье, комнаты обыкновенные, только вроде пещер. За стенами рыбы плавают разных сортов. По комнатам и другие люди скромненько прохаживаются, либо тихо на лавочках сидят, — лавочки понаставлены. Барыня хлопочет: видишь, Сережа? Няня, а это видишь? И показывает в уголок. Вижу, говорю; что ж лоханка, а в лоханке змей, довольно порядочный, и с зубами. А невдалеке вон кошка над картошкой старается, ишь как грызет. Барыня моя рассердилась: какая, мол, кошка, разве это кошка? Это обезьяна, и вовсе не картошку жует. А змея такого разве ты видела? Ты только Сереже всякое удовольствие отбиваешь! Расстроившись, села на лавочку и сквозь слезы: ты недоволен, Сережа? Ты недоволен? Ему, понятно, жаль, утешает: «Нет, мама, я доволен. Только я думал, музыка будет играть, а рыбы будут плясать». Как признался, — она пуще: «Значит ты недоволен?». А он за свое, что доволен, только ожидал, чего не нашел. Так мы без музыки и рыбьего пляса домой и пошли». Костя и Таня рассказ этот нянькин знали, и няньку знали. Еще никогда дети не слышали, чтоб она чему-нибудь подивилась; или что-нибудь охаяла. Все ей нипочем, все будто так и ждала она, не иначе. В лесу, где она всякий день бодро с детьми гуляла, прямая, в платочке, благообразная, ей все казалось обыкновенным и скорее нравилось: и французские приятели Тани и Кости, — «ничего, славные деточки!» и деревья, и башня из-за деревьев: «Ничего себе башня, словно Петр Великий!».