Впрочем, все это лучше пояснить примерами. Вот известное стихотворение, пленительное с первой строки. Сколько бы мы его ни разбирали, ни разлагали, мы не уловим, в чем именно, где эта пленительность: «голос слышим, а откуда приходит, куда уходит…»:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Гори, гори прощальный свет
Зари последней, зари вечерней.
Полнеба охватила тень…
Вообразим, что мы — публика, и строк этих еще не знаем. На эстраду поднимается, не без труда, плотный старик, бритый, остроносый: у него желтовато-бледное лицо и, как всегда, «всклокоченные власы», длинные и седые. Начинает читать:
О как на склоне наших лет…
Что же? Мы захвачены, заворожены? Нисколько. Мы смотрим на старика, видим, что он произносит звучные слова, слышим их, понимаем смысл… но магия сочетания слов не дошла до нас. Скрылась где-то на пути между эстрадой и нами. Когда-нибудь дойдет, с этими же строками, в которых продолжает жить, — но не здесь, не сейчас, не со стариком на эстраде.
Не знаю, читал ли Тютчев свои стихи публично (почти наверно — нет). Не знаю даже, выступали ли и другие наши поэты на «поэтических» вечерах вроде нынешних, — их, пожалуй, в прежнее время не водилось. Поэты читали в дружеской компании, более или менее тесной. И то, не все стихи, а с выбором. Это другое дело. Мне вспоминается рассказ старого Плещеева; ему (и еще третьему, тоже близкому другу) Некрасов читал только что написанную поэму «Мать»:
От ликующих, праздно болтающих…
…Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви…
Плещеев, через столько лет, с дрожью в голосе, рассказывал, как он, и третий присутствующий, оба рыдали, уронив головы на стол.
А вот другой пример, из жизни, и касающийся чтения «выразительного», — актерского.
В Петербурге, в первые годы века, бывали литературные вечера, которые звались у нас «генеральскими». Так повелось, хотя и не всегда происходили они в квартире какого-нибудь родственного «генерала»: иной раз в обширных залах и других лиц «высшего» круга. «Генерал» с семьей рассылал драгоценные приглашения «на чашку чаю». Получивший карточку не знал точно цели благотворительного вечера, — это не объявлялось, — но что цель «нелегальная» — знал (политический Кр. Крест, заключенные в Акатуе и т. д.). Знал и с удовольствием шел, ожидая интересного «угощения». Один из таких вечеров мне хорошо помнится (даже два, но о втором я скажу далее). Программа стихами не исчерпывалась, но стихов читалось много; и устраивались эти стихотворные чтения по особому (может быть, недурному) методу; выбирались только два (иногда три) поэта: или два старых, или два современных. Бывало, конечно, что оба современные читали себя; но чаще они читали «старинных», на другом же вечере двух новых поэтов читали — артисты. На вечере, о котором говорю, должны были как раз читать артисты (и не какие-нибудь, — настоящие), а два выбранные «современника» были я и Сологуб. Зал этой частной квартиры удобен, с дискретным, по желанию, освещением, публики, как всегда, много… Кстати, два слова о публике: она, естественно, «отличалась от той, что наполняла «демократические» залы всяких публичных вечеров, но отличалась не только своей элегантностью. Чувствовался в ней и примитив, но и свежий какой-то интерес к искусству. Не забудем, что это было время «Мира Искусства» и восхождения Дягилева, близкого той же среде. В ней любезно принимался (только что умерший) Влад. Соловьев. Во всяком случае, слой этот, с пережитками своеобразной старой культурности, был открытее ко многому, нежели «интеллигенция», интересовавшаяся в то время только своими делами. Студенческая молодежь, — в массе, конечно, — тоже; она не интересовалась даже декадентством, а если Горьким и Л. Андреевым, то из гражданских чувств. Что касается еще одного слоя, средне-низшего, т. н. «нововременщи-ны», то о самодовольно-грубом его невежестве, об этих «устоях», мы избегали даже говорить.
Итак — вечер стихов моих и Сологуба (читают артисты). Мы с ним в публике: не рядом, я даже не знаю, где сидит Сологуб. Не совсем помню и сколько времени прошло с начала чтения до минуты, когда меня точно сила какая-то повлекла прочь и вытолкнула из зала. Буквально вытолкнула: отворялась только половина двери, и в этой половине мы с Сологубом очутились в одну и ту же секунду. Он скорбно посмотрел на меня, я на него, и мы без слов поняли друг друга, и кажется, «артистическая» интерпретация стихов сологубовских меня даже больше потрясла, чем моих, потому что последнее, что мы слышали, протискиваясь в дверь, — зычный вопль из его «Качель»: «Качайся, черт с тобой!» и шумные аплодисменты.