Безумное желание! Если хотите. Но такое же чудесное, как желание чуда, потому что вечное, потому что живет в человечестве «несмотря ни на что». Миллионы людей носили его в себе, тысячи и тысячи говорили о нем. Вл. Соловьев только об этом и говорил. Правда, он где-то скромно выразился: «Мы должны улучшать действительность». Однако тут же указывает такие пути к этому, пути сознания, что сомнений нет: дело не в «улучшении», но в настоящем переменении действительности, в той же мутации.
А Достоевский? Что такое его слова: «Человек должен измениться физически?..».
По-своему, но о том же, о желании всесоединения для всепереме-нения (и даже как будто о вере в это) говорит и наш герой на предпоследней странице. Он, или за него сама Любовь:
«Спираль была закинута глубоко в вечность. По ней пролетало все… Спираль была закинута глубоко в вечность. Разбитое вдребезги мировое уродство, сокращаясь, вибрируя, мчалось по ней. Там, на самой грани, у цели, все опять сливалось в одно. Сквозь вращенье, трепет и блеск, понемногу проясняясь, проступали черты…».
Черты Любви.
Не довольно ли этого? Последние строки, которыми автор, в явном смущении, затирает самоубийство, уже не касаются книги. И мне осталось только прибавить два слова о ее вероятной судьбе.
Открытость, явное, без боязни слов, описание тайного, тайных мечтаний многих и многих, встанет, конечно, преградой между книгой и этими многими: они вовсе не желают, чтобы их тайные мечты были обнаружены. Или искренно не допускают, что они у них есть. Специальные любители сокровенных описаний, если и позарятся пробежать кое-что тайком, будут разочарованы: их оттолкнет подкладка, т. е. суть книги, делающая все это «не соблазнительным», недостаточно для них острым.
Да и не одни эти описания — вообще вся открытая, словесно-точная манера письма должна встретиться с людскими загородками, через которые книге будет трудно пробраться на белый свет. Загородки привычные, крепкие; и хорошо, что они есть, хорошо, что люди их построили: они — ограждение «малых сих», которых больше, чем мы думаем. Но жаль, что загородки не позволят книге дойти до тех, кому было бы нужно ее прочитать, кто мог бы понять ее внутренний смысл. А пригладить ее, причесать, подстричь — невозможно: это значило бы ее уничтожить.
Будем, однако, справедливы: во многих местах, не столько в этих «несоблазнительных» описаниях, сколько в описаниях «мирового уродства», есть перегибы, бесполезные для содержания, вредные художественно: не соблюдена мера. Но где в данной «мировой реальности», найдем мы меру? Известно, что «всегда чего-нибудь нет, чего-нибудь слишком много… А мера только у Бога». Герой книги сам говорит:
«Чувство меры, как угорь, ускользает из рук того, кто силится его поймать…».
Поэтому на моих упреках я не настаиваю. Да и отсутствие перегибов не изменило бы судьбу книги: загородки бы остались.
Но это еще не все. Допустим, что кое к кому из современников книга пробилась. Что же, все они тотчас уловят, раскроют ее смысл и суть? Пусть они способны так же остро чувствовать, как герой, и Любовь, и младшую сестру ее, Жалость; способны понимать даже больше героя и автора; но — вот страшная черта наших современников! — все эти способности в них крепко спят. Герой книги знает это: ведь и он современный человек! На первой, кажется, странице он говорит:
«Я хочу преодолеть отвратительное чувство оцепенения: у людей нет лиц, у слов нет звука, ни в чем нет смысла. Я хочу разбить его…».
Он захотел. Вот первое дело тех, к кому, сквозь внешние преграды, пробьется книга: им надо еще «захотеть» разбить собственное оцепенение, увидеть его отвратительность… Без этого, — скажем опять словами автора, -
«Никто не может ничего понять и ничего изменить».
Я не делаю определенных заключений, но не удивляюсь, если книга, о которой мы говорим, окажется сегодня голосом вопиющего в пустыне. Да это, в конце концов, не так и важно. Важно, что она есть, написана; и если правда, что
«жизнь начинается завтра», — завтрашний живой человек скажет: не все книги, написанные в эмиграции, обратились в прах; вот одна, замечательная, она остается и останется.