Она улыбнулась, — лучше бы не улыбалась: оскалилась, раздвинув губы. Я молчал.
— Сказать «кому-то» — это почти никому, но надо все сказать: ведь уж заботы нет ни о чем. Мой жених… он три года был моим женихом. В нашу любовь я положила всю жизнь. Неделю тому назад вдруг написал, что, хотя и не признавался, но давно уж не любит меня, а любит молодую девушку, Марусю Рязанцеву. Надеется, что наше обручение как было тайным, так и останется. Я называю имена, потому что какое теперь имеет значение, что меня зовут Ольгой, его невесту Ма-русей Рязанцевой, а того, кого люблю, Алексеем Ден?
Она опять улыбнулась — оскалилась, а я пришел в некоторое остолбенение. Не от банальной любовной истории, конечно, в которую меня неприятно впутывали, а от того, что Алексея Ден, — Лелю Ден, — я знал; одно время мы были даже приятелями. И теперь изредка встречал, — не у Нератовых: что там делать блестящему гвардейскому офицеру, известному общему баловню и красавцу? И он — жених этой старой девы, Ольги Петровны? Уж не бредит ли она? Всю историю выдумала, в нее поверила, и сейчас на границе безумия. Однако, что Леля ухаживает за Марусей, я уже слышал, и Марусю видал, в каком-то артистическом кружке: девица-модерн, тогдашнего, предвоенного времени: живая, смелая, избалованная. Мне она не нравилась, была в ней какая-то фальшивка, но Лелю я понимал. Вот насчет Ольги Петровны не понимал. Она, между тем, продолжала свое:
— Не велел писать ему, но я написала, о свиданьи просила, чтоб он мне это живым голосом сказал; что мне так нужно. Вернул письмо, с припиской: «А мне не нужно. Не пиши, больше не отвечу». Но я еще раз написала; мне, главное, чтоб он никак меня не боялся. Я ничего ему худого не желаю и не сделаю, и к Марусе нет у меня зла. Да и себе самой дурного я не хочу. Никто не повинен, что я умерла. Случилось. А случилось — мое дело одно еще, маленькое, — докончить. Думала, как? Фонтанка лучше всего, выбора ведь и не много. А там есть одно местечко… К нему и шла; к вам — по дороге: тоже так случилось, чтоб кому-то сказать. Сказала — теперь пойду.
Поднялась сразу, словно на пружинах. Но тут я, полунеожиданно для себя самого, схватил ее за руку, дернул опять на стул и начал грубо на нее кричать.
— Сидите! Я ваши глупые ламентации слушал, извольте и вы меня послушать! Потом можете убираться ко всем чертям. Коли правда, что Лелька Ден хотел на вас жениться, а не навообразили вы все это себе, — молодец он, что вовремя отъехал! Потому что вы шантажистка, да! Я знаю, что говорю!
Но, по совести, не очень знал, и отчего так кричу на нее — тоже не совсем знал. В конце концов, эта нератовская родственница, эта Ольга Петровна, с ее судьбой, была мне глубоко безразлична. Но действовала, должно быть, невыносимая неприятность мертвого лица, такая невыносимая, что где уж тут сдержаться. Кстати и мысль мелькнула: если передо мной истеричка, — с ними надо строго. И я продолжал орать:
— Скажите пожалуйста! Такая любовь у нее, что чуть не по ней — готово, умерла от любви! В Фонтанку идет, «доканчиваться»! Как оригинально! Черта вы там любили, только не Лелю и не другого кого, — себя, себя в первую голову! Я Лельку не сужу; каков ни на есть; но вы, ежели не врете, не навыдумывали, а вправду были его невестой, — за что вы на его плечи себя, утопленницу, наложить хотите, — таскай всю жизнь! Это любовь? Любовь?
Она покорно не двигалась. Смотрела на меня широко раскрытыми, черными глазами. И мне показались они уже не такими матовыми: что-то вроде испуганного внимания в них было, и лицо от этого изменилось. Чуть заметно изменилось, но мне стало легче, и я невольно снизил тон.
— Все повторяете: случилось. Вот это, мол, случилось, вот так случилось. Да много мы понимаем, что такое с нами случается, что завтра
случится? Если б вы на месте умерли, ну, можно бы сказать, что это с вами случилось. А то, не угодно ли, будто случилась смерть, да надо еще случай доканчивать, самовольно в Фонтанку лезть! И все потому, что вы, вы, Ольга Петровна, гвардейскому офицеру не нужны оказались…
— Вы его знаете… Лелю?