Длинная, толстая, белая подушка тумана лежала на воде, когда я сошел к камышам. Плотика точно и не было никогда, да и всего того берега не было. Одни стволы высоких деревьев чернелись, будто росли прямо из тумана.
Я сел на размытый берег, в грязь, и стал ждать. Неуследимо светлела белая подушка; потом вытянулись из нее вверх длинные узкие языки. И вот, словно призраки в саванах, поднялись, забродили меж камышами, запрозрачнели, еще вытянулись и поплыли, качаясь, вверх.
от обозначился, сквозь муть, и плотик, темный от сырости. Но на нем никого не было.
Должно быть, я ждал очень долго. Солнце, бледное, едва-едва золотое, то скрывалось, то опять выглядывало, и вдруг я заметил, что оно уже совсем высоко.
Она не пришла. Не у кого просить прощенья. Не с кем и проститься перед вечной разлукой. Потому что я знал, — больше не увижу ее никогда.
Не заходя домой, я, как был, через парк и поле пошел на станцию и уехал в город, в пустую квартиру. Хотел обдумать, как лучше… умереть.
Не умер, конечно. Только лихорадкой долго был болен, — простудился.
ВАНЯ ПУГАЧЕВ И ВАНЯ РУМЯНЦЕВ
Сыны народа. — Любовь и патриотизм. — В русской северной деревне. — Два матроса: поэт и «революционер». — Листья, бурей гонимые
Оба они — настоящие люди, и фамилии их тоже невыдуманные. Фамилии знаменитые, но сами они совсем не знамениты; зато, может быть, характерны.
Ваня Пугачев — сирота, прачкин племянник. Что с ним тетка делала, выписав мальчишкой из деревни, отдавала ли в какое ученье, — неизвестно. Увидели мы Ваню перед войной уже взрослым парнем в Петербурге, с теткой-прачкой: ей покровительствовала наша старая няня, ну, и племяннику тоже. Летом ехала тетка с нами на дачу, ехал и Ваня, помогать «вообще». Тетка ничего от него, кажется, не требовала: «Ему на призыв скоро, пусть погуляет».
Парень был громадный, широкоплечий, с лица рябой, впрочем, не без приятности, и довольно ловкий. Ловкий — и мешковатый: как будто и хитрый, — как будто и тупой.
В последнее лето произошло с Ваней смешное приключение: он влюбился. Влюбился непохоже на себя, — грустно, глупо и безнадежно, потому что влюбился — во француженку.
Большой каменный дом в именье северо-западной полосы России, где жили в то лето две семьи, был населен и немалым количеством женской прислуги. Одна из горничных оказалась привезенной для чего-то из Парижа: молоденькая, черноглазая, с недурным, немножко надутым, личиком, — Мари-Луиз. С десяти лет бегавшая по парижским улицам из материнского прачечного заведения «по клиентам», случайно попавшая затем в русскую семью, которая «на год» взяла ее в
Петербург, — можно представить себе, как была она некстати среди всех Тань и Маш, в русской деревне, около старой няньки, Ваниной тетушки, да и самого Вани. Не то, чтоб была она умнее или культурнее Тань и Маш: нет, нисколько, а Тани и Маши, пожалуй, лишь добрее и проще; но была вся, до последнего движения, — другая. Оттого Ваня, должно быть, и влюбился. Мари, для него, — таинственность: таинственная и речь ее, которой он не понимал. Кроме того, она важничала: по неприятной своей натуре, она даже особенно важничала. Заметив Ванино обожание, она, по-своему, однако, с ним кокетничала; даже вечерние свидания в парке ему назначала; но прихватывая с собой которую-нибудь из Тань. Ване оставалось только безмолвно млеть, или, подыгрывая себе на гитаре, тихонько напевать единственную чувствительную песенку, которую знал «Пускай могила меня накажет…». Даже пламенно восторженные взгляды были ни к чему: на условленной скамейке, под ветвями, вечером особенно темно.
А к тому времени, когда Мари переняла несколько русских слов, и Ваня, приобретя французские вокабулы, затвердил две-три необходимые фразы, любовь его обернулась трагически: он оказался вмешанным в яростную борьбу на почве патриотизма. Тетка-прачка, нянька, а за ними и Тани с Машами, доказывали Мари преимущества России; Мари же фыркала на все русское, потому что Франция (Париж, другой Франции она не знала) выше всякой России, никуда перед ней негодной. Ни один обед не проходил без спора, самого ожесточенного; как-то ухитрялись понимать друг друга; притом часто, после криков, дело доходило до драки, а это уж всем понятно.