А танки не только пылали факелами; они пятились, разворачивались и спешили вслед за своей пехотой, которая без оглядки припустила обратно, уже не помышляя об атаке, только побыстрее в укрытия, только подальше от кинжального огня пулемета Никашкина, который бил не переставая, взахлеб.
Алексей медленно прикинул: один, "его", горит, второй, "разутый" на обе стороны, пока только чадит, но еще продолжает зло огрызаться пулеметными очередями ("Добить!" – приказал тут же; сразу две бутылки звякнули о броню, которая сначала масляно заблестела от жидкости, затем полыхнула), третий (экая жалость!) с дымным шлейфом позади уже мчится на полной скорости к своим, пытаясь сбить пламя.
Что творится на позициях Гусакова и дальше – Алексей разобрать не мог: дымная жаркая пелена заволокла поле боя; даже дышать стало трудно, першило в горле до кашля, до спазм в груди, а видимость была не больше двадцати метров.
Прихватив на всякий случай красноармейцев из отделения Никашкина с запасом гранат, Алексей поспешил в соседний взвод.
– Отбили, товарищ лейтенант! Отбили! – встретили его радостными криками бойцы Гусакова. – Деру дал фриц!
– Где командир взвода? – спросил у одного из них, щербатого и растерянного, Алексей.
– Там, – блаженно улыбаясь во весь рот, махнул тот рукой.
Гусакова лейтенант нашел в полуразрушенном блиндаже, оборудованном наспех в один накат. Он сидел за сколоченным из неструганных досок столом, уронив простоволосую голову на руки. На припорошенной землей и древесной трухой крышке стола стояли керосиновый фонарь с разбитым стеклом, покореженный осколками жестяной чайник и латунная кружка без ручки, изготовленная взводным умельцем из снарядной гильзы.
Каска младшего лейтенанта валялась возле его ног, рядом с коробкой папирос, рассыпанных по полу. Плечи Гусакова как-то странно вздрагивали. "Что с ним? Неужто ранен?" – встревожился Малахов.
– Гусаков! – окликнул взводного. – Сережа, что случилось? – уже тише.
Младший лейтенант молчал; только плечи вдруг заходили ходуном. И тогда Алексей понял – плачет.
– Ну-ну… – ласково обнял его и присел рядом. – Все в норме, старина. Фрицам дали по шее, мы пока живы. Ты-то чего? От радости, небось?
– Алеша! – порывисто вскинул покрасневшее и припухшее от слез лицо Гусаков. – Понимаешь, я сам… своей рукой… человека… Не врага! Нет, своего… русского, советского…
– А, ты вот о чем, – понял Малахов, взводный говорил о паникере. – Он трус, Сережа…
– Постой, – перебил его Гусаков. – Я понимаю… все понимаю. Трус, паникер, военное время, под трибунал… Но я ведь знаю… знал его как хорошего, честного парня. Ему ведь еще и восемнадцати не было – пошел на фронт добровольцем, почти полгода себе прибавил. Я, я… я убил! Убил его, Алеша! Человека убил… Своего…
– Но ведь иного выхода не было. Понимаю, тебе тяжело… Но идет война, Сережа, беспощадная, страшная война. И не случись так… кто знает, удержали бы мы позиции или нет…
– Как я теперь буду смотреть в глаза… своим ребятам? Как?! Алеша! – Гусаков резко повернулся к Малахову. – А ты… ты смог бы?..
– Не знаю… – глядя прямо в глаза младшему лейтенанту и чуть помедлив, честно признался Алексей. – Не знаю…
Оба молчали, задумались каждый о своем. Тишина, неожиданно густая, до горечи терпкая, вместе с легким порывом ветра впорхнула в блиндаж и притаилась под расщепленными взрывом бревнами наката.
Скапчинского капитан Савин разыскал без труда: после отбытия срока наказания он обосновался неподалеку от Магаданского аэропорта, в поселке Сокол, у разбитной бабенки, которая по возрасту годилась ему в дочери. Капитан не стал вдаваться в подробности, кем она доводится старому зубному технику, но что он был явно не на правах квартиранта, это Савин не преминул отметить про себя.
Просторная трехкомнатная квартира, где жил Скапчинский, была похожа на выставку-продажу ковровых изделий, а на полу ковры лежали даже в два слоя. Только одна стенка в гостиной выпадала из пестропыльного колорита убранства комнат ажурными искристыми кружевами хрустальной посуды за стеклами огромного буфета и новенькими корешками подписных изданий, которые грустно подмигивали золотом тиснения в лучах диковинной люстры-вертушки, судя по налепленным на нее ярлыкам, японской.