Глаза генерала метали молнии, но он перестал обращаться с молодым офицером, как с посторонним. Теперь он заговорил, хотя и гневно, но обращаясь к своему внуку:
— Ни слова более, Михаил! Я не привык, чтобы со мною говорили в таком тоне! Что ты осмеливаешься поставить в вину?
— То, что я могу доказать, потому что это — правда! — ответил Михаил, твердо выдерживая грозный взгляд Штейнрюка. — Вам было бы нетрудно отдать мальчика-сироту в какое-нибудь дальнее учебное заведение, где о нем не было бы ни слуху, ни духу, но где он по крайней мере мог бы стать пригодным для чего-нибудь в жизни. Только вот именно он не должен был стать пригодным к чему бы то ни было! Поэтому его обрекли на жизнь среди грубых, низких людей, на побои и ругань, и все воспитание клонилось лишь к тому, чтобы подавить в нем все духовные способности и превратить в грубого, придурковатого парня, которому было бы как раз по плечу прозябать всю жизнь где-нибудь в лесах! Тогда была бы совершенно исключена опасность, что я когда-либо приближусь к благородному кругу графов Штейнрюков, тогда я должен был бы быть благодарен и за то, что мне дали возможность вести хоть крестьянскую жизнь. Чужая рука вырвала меня из этого ужаса, чужому я обязан воспитанием, положением в жизни, всем, а кровным родным я мог быть обязан лишь духовной гибелью!
Казалось, Штейнрюк онемел от этой неслыханной дерзости, но было и еще кое-что, лишавшее его дара слова. Когда-то давно ему уже пришлось выслушать нечто подобное из уст деревенского пастыря, теперь тот же упрек был брошен ему прямо в лицо с пламенной энергией. Хотя обыкновенно граф Михаил Штейнрюк был не из тех, кто отвечает молчанием на оскорбления, но тут, сознавая справедливость упрека, он не находил слов. Прежде он как-то не отдавал себе ясного отчета в правильности своего образа действий, но теперь прошлое предстало перед ним, словно в зеркале, и отраженная картина была уж слишком неприглядна.
— По-видимому, ты до сих пор еще не забыл воспитания Вольфрама! — резко сказал он наконец. — Уж не собираешься ли ты снова устроить мне сцену, как тогда?
Граф не мог придумать ничего худшего, как вызвать воспоминание о сцене в Штейнрюке. С тех пор прошло десять лет, но у Михаила при воспоминании об этой сцене вскипела вся кровь.
— Тогда вы назвали меня вором! — крикнул он. — Без доказательств, без расследования, на основании беспочвенного подозрения! Любому лакею вы позволили бы оправдаться, но ваш внук без всяких околичностей был выставлен преступником. Да, тогда я схватился за первое, попавшее мне под руку и могущее служить орудием. Тогда я не знал, что оскорбителем был мой дед, но с той минуты, когда я узнал об этом, во мне пробудилась пламенная жажда отмщения!
— Михаил! — грозно крикнул генерал. — Ни слова более в этом тоне, который не уместен ни по отношению к начальнику, ни по отношению к отцу твоей матери! Я запрещаю тебе говорить со мной в таком тоне, и ты должен подчиниться!
Обыкновенно все смерялось, когда граф говорил таким образом, но здесь ему пришлось натолкнуться на другую, не менее сильную волю. Правда, Михаил усилием воли заставил себя успокоиться, но его голос зазвучал теперь еще более холодно и властно, ничего не потеряв в энергии.
— Слушаю-с, ваше превосходительство! Я не искал этого разговора, он был силой навязан мне, но надеюсь, что теперь вы освободились от опасений за возможность претензий с моей стороны на родственную связь с вами. Вы так высоко возноситесь над обыкновенными людьми со своим древним родословным деревом! Своего единственного ребенка, осмелившегося пойти наперекор родовой гордости, вы оттолкнули недрогнувшей рукой и вычеркнули из жизни. Но ваш герб не так недосягаем, как солнце в небе, и, быть может, настанет день, когда на нем заведется пятно, которое вы не сможете удалить. Тогда вы почувствуете, что значит страдать за чужую вину, тогда вы поймете, каким безжалостным судьей были вы к моей матери! Могу я считать прием оконченным?
Он опять стоял в строгой позе солдата.
Генерал ничего не ответил. При последних словах Михаила его вдруг охватил невольный ужас, как будто они были мрачным пророчеством. Он молча кивнул Роденбергу, и тот вышел, ни разу не обернувшись назад.