Рози была равнодушна к вниманию хозяина дома. Она вежливо ему кланялась, желала доброго утра или вечера. Однажды Лаубе остановил ее и предложил «поскучать» с ним. Рози громко рассмеялась:
— Вы большой шутник, господин хозяин. У меня нет времени для скуки. — И ушла, соблазнительно покачивая бедрами.
Досадливо морщась, Лаубе слушал пение Рози:
Ласточки летят в родные горы,
Ласточки летят, не зная горя.
С ласточками мне бы улететь,
А могу им только вслед глядеть.
И под эту песенку старуха с бесстрастным, как у иконы, лицом вкатила во двор коляску на велосипедных колесах. В ней лежал человек. За коляской шофер такси нес чемоданы.
Старуха при каждом шаге, словно лошадь, поматывала головой, а перо на ее шляпе, казалось, хотело оторваться и улететь. Запах нафталина распространился по двору. Лаубе с большим интересом смотрел на старуху.
Что за бабушка времен англо-бурской войны? В каком музее так прекрасно сохранилась? И кого она везет? Больного сына, внука? Ведь здесь нет ни врачей, ни торгующих чудесными снадобьями шарлатанов. Не нищие ли это, странствующие по дворам?
Но человек в коляске не похож на нищего. Из-под светлой шляпы выбиваются пряди львиной гривы, какую носят представители богемы. Тонкие руки лежат на коленях, прикрытых пледом. Лицо его бледно, губы бескровны, и только глаза полны жизни и глядят молодо.
Пораженный Лаубе поднялся со стула, шагнул навстречу коляске. Да ведь это глаза Лео Катчинского, прославленного музыканта, в которого в апреле давно отшумевшего года влюбилась первая венская красавица Фанни Винклер!
«Да полно, Катчинский ли это?» — усомнился Лаубе. Возвращение пианиста представлялось ему совершенно иначе. Катчинский должен был войти во двор высокий и стройный, с гордо, как в прежнее время, поднятой головой, в легком весеннем пальто, в блестящих башмаках на толстой подошве, под руку с золотоволосой красавицей, улыбающейся чудесно и молодо. Шофер с чемоданом, пестрым от гостиничных наклеек, был бы обязателен при этом. Но эта старуха, нелепое перо на ее шляпе, эта коляска…
Шофер поставил чемоданы, поклонился и ушел. И Лаубе почувствовал, что он обязан что-то сказать и вспомнить, о чем-то спросить.
— Здравствуйте, Лаубе! — тихо произнес лежащий в коляске человек с глазами Катчинского.
— Маэстро Катчинский! Вы ли это? — проговорил изумленный Лаубе.
— Да, это я. Возвратился на родину. — Катчинский улыбнулся легко и радостно. — Ваш старый жилец.
— Я очень рад, — пробормотал Лаубе.
— Полно. Рады ли вы тому, что я возвратился калекой?
«Калека, — подумал Лаубе. — Еще один калека в моем доме».
Взгляд его остановился на руках Катчинского. Как беспомощно и жалко выглядели они! Воск свечей, заупокойная месса, звон погребального колокола представились Лаубе при взгляде на эти руки. Пальцы их так исхудали, стали такими тонкими! На них не было ни обручального кольца, ни перстня с рубином — подарка Фанни. Значит, музыкант Катчинский кончился…
Лаубе взял руку Катчинского, подержал ее в своей. Он почти не чувствовал ее, до того она была легка.
Звон стекла и громкие рыдания заставили Лаубе оглянуться. Посредине двора стоял хаусмейстер Иоганн. Лицо его было искажено болью, слезы обильно текли по морщинистым щекам. Он порывался что-то сказать — и не мог. Обойдя осколки, он направился к коляске и, став перед Катчинским, низко опустил голову. Он молчал, неловкий, дрожащий, но искренний в своей печали. Горестное молчание старика сказало Катчинскому больше самых горячих слов. Глаза его стали влажными.
— Не надо, Иоганн, — тихо проговорил он. — Не я один такой. Я рад тебя видеть.
— Что же это? Что? — простонал старик. — Неужели война… и вас не пощадила?
— Да, Иоганн.
Хаусмейстер ушел, согбенный и, казалось, еще более постаревший. Плечи его подрагивали.
Некоторое время Катчинский и Лаубе молчали. Катчинский — взволнованный проявлением искреннего горя, Лаубе — стараясь собраться с мыслями и решить, что сказать Катчинскому, о чем спросить его.
— Я предлагаю выпить за ваш приезд, маэстро, — наконец проговорил Лаубе.
— Хорошо, — ответил Катчинский. — За мой приезд.