Из сего проистекает просьба: расширьте мои права до 120 строк. Я уверен, что я редко буду пользоваться этим правом, но сознание, что у меня есть оно, избавит меня от толчков под руку».[51]
Помимо жесткой рамки «ста строк» Чехова через некоторое время начала тяготить и обязанность писать смешно. Со смиренной настойчивостью он молит Лейкина позволить ему время от времени впускать в свои рассказы нотку меланхолии: «Мне думается, что серьезная вещица, маленькая, строк примерно в 100, не будет сильно резать глаз, тем более что в заголовке „Осколков“ нет слов „юмористический и сатирический“, нет рамок в пользу безусловного юмора. […] Легкое и маленькое, как бы оно ни было серьезно, […] не отрицает легкого чтения… Упаси Боже от суши, а теплое слово, сказанное на Пасху вору, который в то же время и ссыльный, не зарежет номера. (Да и, правду сказать, трудно за юмором угоняться! Иной раз погонишься за юмором да такую штуку сморозишь, что самому тошно станет. Поневоле в область серьеза лезешь.)»[52]
После долгих уговоров Лейкин согласился поместить в своем еженедельнике несколько рассказов, написанных в более серьезном тоне. Он опасался недовольства тех, кто уже успел привыкнуть к веселому настрою Чехонте. Но ни один из них не возмутился. Так называемый Чехонте, даже сменив тональность, все равно умел очаровать читателей.
Надо сказать, что успех Чехова, хотя и очень небольшой, стоил ему враждебного отношения нескольких собратьев. «У нас, у газетчиков, – пишет он брату Александру, – есть болезнь – зависть. Вместо того чтобы радоваться твоему успеху, тебе завидуют и… перчику! перчику! […] А как все это отравляет жизнь!»[53] – одна из немногих жалоб, которые мы встречаем в его письмах.
Вот этой сдержанности, этого нравственного достоинства его брат Александр был начисто лишен. Получив в Таганроге место на таможне, он уехал из Москвы, увозя с собой замужнюю женщину, в которую был влюблен и которой несговорчивый муж отказывался дать развод. Едва поселившись в провинции с любовницей и ее сыном, он принялся засыпать Антона отчаянными письмами. С неисчерпаемым терпением Чехов старался издали образумить вечно недовольного брата. «Ты слезоточишь от начала письма до конца…» – пишет он. И упрекает Александра за то, что тот нападает на Николая, считая, что брат, погрязший в пьянстве, заслуживает нежности и терпения: «Николка (ты это отлично знаешь) шалаберничает; гибнет хороший, сильный русский талант, гибнет ни за грош… Еще год-два, и песенка нашего художника спета». С другой стороны, Чехов не мог примириться с тем, что Александр критикует отца за то, что он огорчен связью сына с замужней женщиной. «Не знаю, чего ты хочешь от отца, – пишет ему Антон. – Враг он курения табаку и незаконного сожительства – ты хочешь сделать его другом? С матерью и теткой можно проделать эту штуку, а с отцом нет. Он такой же кремень, как раскольники, ничем не хуже, и ты не сдвинешь его с места. […] Какое дело тебе до того, как глядит на твое сожительство тот или другой раскольник? Чего ты лезешь к нему, чего ищешь? пусть себе смотрит, как хочет… […] Всякий имеет право жить с кем угодно и как угодно, – это право развитого человека, а ты, стало быть, не веришь в это право, коли находишь нужным подсылать адвокатов к Пименовнам и Стаматичам. Что такое твое сожительство с твоей точки зрения? Это твое гнездо, твоя теплынь, твое горе и радость, твоя поэзия, а ты носишься с этой поэзией, как с украденным арбузом, глядишь на всякого подозрительно (как, мол, он об этом думает), суешь ее всякому, ноешь, стонешь… […] Тебе интересно, как я думаю, как Николай, как отец?! Да какое тебе дело? Тебя не поймут, как ты не понимаешь „отца шестерых детей“, как раньше не понимал отцовского чувства… Не поймут, как бы близко к тебе ни стояли, да и понимать незачем. Живи да и шабаш».[54]
Сам он теперь был убежден, что «живет своей жизнью» в согласии с самыми заветными желаниями: у него есть газетная работа в качестве заработка и медицина как профессия. Он рассказывал брату Александру о том, что становится известным и уже читал критические высказывания в свой адрес, да и его медицина набирала силу. Он научился лечить и сам не мог в это поверить. «Не найдешь ни одной болезни, которую я не взялся бы лечить», – говорил Чехов. Вскоре ему предстояло сдавать экзамены, и если он их сдаст – «finita la commedia». Это было в начале января. А через несколько месяцев он писал все тому же Александру: «Я газетчик, потому что много пишу, но это временно… Оным не умру. Коли буду писать, то непременно издалека, из щелочки…» И, окончательно уверившись в том, что будущее его – не с пером, а со стетоскопом, прибавляет: «Погружусь в медицину, в ней спасение, хотя я до сих пор не верю себе, что я медик […]».