Антон Чехов - страница 153
Для этих слабых созданий смирение все еще остается лучшим способом поведения под ударами судьбы. С самого начала они знают: что бы они ни предприняли, их ждет поражение. А может быть, неосознанно они и желают приносить такие смиренные жертвы? Тусклый, серый, однообразный мир…
Увидев «Дядю Ваню» в начале 1900 года во второй раз, Горький напишет Чехову, что пьеса несравненна, а раньше, в ноябре 1898 года, после постановки ее в Нижнем Новгороде, он писал автору так: «На днях смотрел „Дядю Ваню“, смотрел и – плакал, как баба, хотя я человек далеко не нервный… Для меня – это страшная вещь. Ваш „Дядя Ваня“ – это совершенно новый вид драматического искусства, молот, которым Вы бьете по пустым башкам публики… В последнем акте „Вани“, когда доктор, после долгой паузы, говорит о жаре в Африке, – я задрожал от восхищения перед Вашим талантом и от страха за людей, за нашу бесцветную, нищенскую жизнь». Получив же ответное письмо Чехова, в котором тот говорил, что «Дядя Ваня» написан очень давно, что он, Чехов, «отстал от театра и писать для театра уже не хочется» (3 декабря 1898 г.), попытался переубедить его: «Ваше заявление о том, что Вам не хочется писать для театра, заставляет меня сказать Вам несколько слов о том, как понимающая Вас публика относится к Вашим пьесам. Говорят, например, что „Дядя Ваня“ и „Чайка“ – новый род драматического искусства, в котором реализм возвышается до одухотворенного и глубоко продуманного символа. Я нахожу, что это очень верно говорят. Слушая Вашу пьесу, думал я о жизни, принесенной в жертву идолу, о вторжении красоты в нищенскую жизнь людей и о многом другом, коренном и важном. Другие драмы не отвлекают человека от реальностей до философских обобщений – Ваши делают это».[519]
А давний друг Чехова доктор Куркин после премьеры в Москве так поделился впечатлением: «Мне кажется, я был где-то в далеком живом мире. Отзвуки этого мира еще громко звучат в душе и мешают отдаться будничной работе. Теперь все кругом кажется таким неинтересным и скучным… Дело, мне кажется, в трагизме этих людей, в трагизме этих будней, которые возвращаются теперь на свое место, возвращаются навсегда и сковывают этих людей. И дело еще в том, что огнем таланта здесь освещена жизнь и душа самых простых, самых обыкновенных людей. Все улицы переполнены этими простыми людьми, и частицу такого существования носит в себе каждый…»[520]
После таких отзывов Чехов снова обрел уверенность в своих силах, поверил, что его пьесе суждено большое и блестящее будущее.
Когда Немирович-Данченко пожаловался ему на усталость и желание снять с себя функции руководителя театра, он откликнулся по-дружески горячо: «В твоем письме звучит какая-то едва слышная дребезжащая нотка, как в старом колоколе – это там, где ты пишешь о театре, о том, как тебя утомили мелочи театральной жизни. Ой, не утомляйся, не охладевай! Художественный театр – это лучшие страницы той книги, какая будет когда-либо написана о современном русском театре. Этот театр – твоя гордость, и это единственный театр, который я люблю, хотя ни разу еще в нем не был. Если бы я жил в Москве, то постарался бы войти к вам в администрацию, хотя бы в качестве сторожа, чтобы помочь ему немножко и, если можно, помешать тебе охладеть к сему милому учреждению».[521]
В дружном хоре похвал по адресу «Дяди Вани» диссонансом прозвучал лишь один недовольный голос – Льва Николаевича Толстого. Где тут драма, возмущенно спрашивал великий старец актера Санина. В чем она заключается? Действие топчется на месте! А когда Немирович-Данченко попытался защитить своего любимого автора, Толстой сухо ответил ему, что в «Дяде Ване» нет ничего трагического, да и вообще нет ничего, кроме гитар и сверчков. Чехову рассказали об этом, но он воспринял критику спокойно, даже посмеялся.
Иван Бунин вспоминает: «Он часто говорил:
– Какие мы драматурги! Единственный, настоящий драматург – Найденов; прирожденный драматург, с самой что ни на есть драматической пружиной внутри. Он должен теперь еще десять пьес написать и девять раз провалиться, а на десятый опять такой успех, что только ахнешь!