Несколько дней спустя друзья опять встретились – на этот раз в мастерской художника. Восхищаясь новыми его произведениями, Чехов тем не менее отметил появление в работах Левитана чего-то искусственного. «Это лучший русский пейзажист, – написал Антон Павлович Суворину, – но, представьте, уже нет молодости. Пишет уже не молодо, а бравурно. Я думаю, что его истаскали бабы. Эти милые создания дают любовь, а берут у мужчины немного: только молодость. Пейзаж невозможно писать без пафоса, без восторга, а восторг невозможен, когда человек обожрался. Если бы я был художником-пейзажистом, то вел бы жизнь почти аскетическую: ел бы раз в день».[357]
Он выдумывал ее для себя, он ее вымечтал – эту дисциплину аскета. Почти год спустя в письме тому же Суворину он уточнил, что, существовали бы такие монастыри, куда принимали бы неверующих и где можно было бы не молиться, он сразу стал бы монахом. Как совместить то, что надо и жить, и писать? Как добиться согласия между двумя этими занятиями? Что нужнее: утехи жизни или работа пера? Не стоит ли пожертвовать первыми ради второго? Эти вопросы волновали Чехова с первых его шагов в литературе. А сейчас он только что закончил повесть «Три года», в которой рассказывалось о деградации купеческой семьи, исковерканной влиянием на нее московской жизни. Не слишком довольный своей новой вещью, но не способный ни исправить, ни улучшить, ни развить ее, Антон Павлович отдал этот, как сам называл его, «роман из московской жизни» в «Русскую мысль» таким, какой уж получился. Цензура ополчилась на текст и изъяла из него многочисленные строки, относящиеся к религии. «Это отнимает всякую охоту писать свободно; пишешь и все чувствуешь кость поперек горла», – жаловался Чехов Суворину.[358]
Однако, несмотря на эту «кость в горле», писатель и не думал на какое-то время умолкнуть. Сюжетов было более чем достаточно. Но были ведь еще больные, к которым он должен был ездить по всей округе. К тому же в конце 1894 года он согласился стать попечителем Талежской сельской школы, находившейся в соседней деревне. «Его выбрали в земские серпуховские гласные, и он очень серьезно относился к своим обязанностям. Ушел с головой в вопросы народного образования и здравоохранения», – вспоминала Татьяна Щепкина-Куперник. Время от времени Чехов принимал участие в судебных заседаниях в качестве присяжного заседателя, председательствовал среди присяжных в Серпуховском суде. В общем, дополнительных обязанностей было много. А начинающие писатели, которые тоннами слали свои рукописи и умоляли прочесть их, а ему не хватало мужества отказать дебютанту в совете! Кроме всего прочего, он вбил себе к голову сделать библиотеку своего родного города богаче: начал с того, что пожертвовал ему собранную за многие годы собственную библиотеку, оставив себе только книги для личного пользования, а затем слал туда посылку за посылкой книги, «выпрошенные» у знакомых авторов и издателей или купленные на собственные деньги…
Суворина чрезвычайно беспокоила эта разбросанность друга, и он снова и снова заводил речь о женитьбе: ему казалось, что тогда жизнь Чехова станет более упорядоченной. В начале весны опять написал Антону Павловичу о том же, и тот ответил ясно: «Извольте, я женюсь, если Вы хотите этого. Но мои условия: все должно быть, как было до этого, то есть она должна жить в Москве, а я в деревне, и я буду к ней ездить. Счастье же, которое продолжается изо дня в день, от утра до утра – я не выдержу. Когда каждый день мне говорят все об одном и том же, одинаковым тоном, то я становлюсь лютым. Я, например, лютею в обществе Сергеенко, потому что он очень похож на женщину („умную и отзывчивую“) и потому что в его присутствии мне приходит в голову, что моя жена может быть похожа на него. Я обещаю быть великолепным мужем, но дайте мне такую жену, которая, как луна, являлась бы на моем небе не каждый день: оттого, что я женюсь, писать я лучше не стану».[359] А спустя какое-то время развивает в новом письме к другу эту мысль, говоря: «…я поздно засыпаю и вообще чувствую себя скверно, хотя по возвращении из Москвы веду жизнь воздержанную во всех отношениях. Мне надо бы купаться и жениться. Я боюсь жены и семейных порядков, которые стеснят меня и в представлении как-то не вяжутся с моею беспорядочностью, но все же это лучше, чем болтаться в море житейском и штормовать в утлой ладье распутства. Да уже я и не люблю любовниц…»