В этот сентябрьский вечер тяжелый немецкий снаряд начисто скосил угол тюремного здания. Растерявшись от свободы, явившейся к ним столь неожиданно, заключенные столпились у ворот тюрьмы, точнее — у того, что осталось от этих ворот. Напротив полыхали дома, зажженные снарядами. В багровом зареве пожара мелькали, как на экране, темные фигуры жителей, бежавших от врага.
Первыми влетели на улицу Зареченска мотоциклисты-эсэсовцы. Они непрерывно и беспорядочно стреляли из автоматов, укрепленных на рулях их машин. На перекрестке один из них круто затормозил и, спрыгнув с мотоцикла, бросился к женщине, которая бежала с ребенком и большим узлом. Выкрикивая что-то на своем языке, фашист стал вырывать из рук женщины узел. Девочка, которую женщина держала за руку, заплакала и стала помогать матери, не желавшей отдавать свое последнее добро. Обернувшись к ребенку, эсэсовец раскроил ему череп прикладом своего автомата.
Это произошло мгновенно, на глазах у заключенных, все еще стоявших возле тюремных ворот. Многие из них хорошо знали эту девочку. Она жила напротив городской тюрьмы и часто играла на улице. Заключенным было известно, что девочку зовут Женей, и слова детских песенок, которые она любила распевать, знали в тюрьме наизусть. Порой, когда Женя начинала петь, камеры дружно подхватывали песню.
И вот теперь эту девочку убил белокурый фельдфебель.
Мать Жени закричала так страшно, так пронзительно, что крик ее, сразу заглушивший треск стрельбы, казалось, прорезал весь объятый тьмою город от края до края.
И в то же мгновение, не раздумывая, не сговариваясь, даже не оглянувшись, заключенные бросились на фельдфебеля.
Едва успев вскинуть автомат, он тяжело рухнул на землю.
А заключенные пошли на восток.
Они пошли на восток так же, как бросились на эсэсовца, — не раздумывая, не сговариваясь, не рассуждая.
Они пошли в строю, организованно и дружно, как одно небольшое соединение.
Они проходили улицы, корчившиеся в пожарах, поля, истоптанные врагом, леса, расстрелянные в упор, дороги, изрытые разрывами бомб. Они проходили через окровавленные села и обуглившиеся деревня, по искалеченной, измученной, замолкшей земле.
На вторые сутки они пришли в областной центр и выстроились у здания прокуратуры. Уже знакомый нам Васька Кузьменко, отбывавший наказание за допущенный им хулиганский поступок, был среди них. Как наиболее культурный из заключенных, он, по их просьбе, прошел в кабинет прокурора и коротко изъяснил ему суть дела.
— Гражданин прокурор, — сказал он, — имею доложить, что с марша прибыли заключенные из зареченской тюрьмы.
Прокурор выглянул в окно и увидел группу людей, нетерпеливо переминавшихся с ноги на ногу и выжидательно заглядывавших в окна его кабинета.
— А вы кто такой? — опросил прокурор, с интересом разглядывая курносую, задорную физиономию Васьки.
— Уполномоченный, — с большим достоинством, не моргнув глазом, ответил Кузьменко. — Ихний уполномоченный. Фамилия — Кузьменко, статья семьдесят четвертая, часть вторая.
— Срок? — коротко спросил прокурор, сразу поняв, что имеет дело с человеком бывалым, который поймет его без лишних слов.
— Два года. Имею два «хвоста», но без поражения прав.
— За что «хвосты»?
— Все по той же, семьдесят четвертой, — вздохнул Кузьменко. — Исключительно, гражданин прокурор, страдаю по одной статье. Одним словом, за озорство. Не могу никак уложить свой характер в рамки уголовного кодекса. Нет-нет да и выкину что-нибудь… Я даже к врачам обращался, да все без толку. «Современная, говорят, медицина еще до этого не дошла».
— А где же конвой, путевка? — перебил Ваську прокурор.
— Разрешите доложить — конвоя ввиду военной обстановки добыть не представилось возможным. Который в тюрьме был, то снарядом поубивало, а прочие исчезли. Пришлось идти самоходом. Что поделаешь, время военное, капризничать не приходится. Но ничего — прошли аккуратно. Потерь и побегов нет. Один только с немцами остался паразит.
— Фамилия? — спросил прокурор.
— Моя или паразита? — не понял вопроса Кузьменко.
— Его.
— Трубников, — произнес Кузьменко. И, подумав, добавил: — Ну, а как теперь насчет благоустройства? Куда прикажете садиться?