— Даже в Тонкине лучше не сделали бы! — заверил мсье Гальве.
На этот раз, сокрушая вьетнамцев, расхваливая туземок, он снова отправился в поход от Красной реки до Меконга, чтобы оттуда прокатиться со своими нашивками от Варсениса до Ореса, и долго описывал битвы, которые заняли у него пятнадцать лет; он только дважды на несколько минут прервал свое повествование, чтобы одобрить зеленоватый сыр «савиньи» и пощупать «камамбер», после чего сразу предложил пари, утверждая, что если его разрезать, то в середине окажется белая полоска, которая там и оказалась и которую умелым прощупыванием вполне можно обнаружить. К концу обеда Анри, Жинетта, Анетта, Алина и мальчики уже были охвачены раздражением, которое они сдерживали, исподтишка подсмеиваясь. Но мсье Гальве, оценив внимание аудитории и не сомневаясь в своем престиже, завоеванном в течение пятнадцати лет, проведенных на государственной службе, когда он уже был женат и имел дочерей, решил вдруг, попивая коньяк, вызвать из небытия тени покойных:
— Я понял это еще на войне: те, которых убивают на месте, хотя бы не испытывают страданий. Они даже не успевают узнать, что умерли. Жалеть нужно раненых.
И хотя он добавил: Особенно, если они ранены дважды и пострадали не только физически, но и духовно, Алина уже не в силах была дольше здесь оставаться.
— Извините, — сказала она, быстро встав, — я обещала детям прийти пораньше.
И в коридоре услышала голос Жинетты:
— Извини, в жизни б не поверила, даже если б…
Алина убежала, не дождавшись конца фразы. Уже ни о чем не могло быть и речи, и потому она ушла первой, предоставляя сестре расхлебывать свою нелепую затею. А вот у нее, Алины, теперь будет хотя бы небольшое преимущество. Если вами пренебрегли, то и вам приятно кем-то пренебречь. Конечно, этот тип мог бы вести себя поприличней. Но так или иначе, толку из этого не будет. Того что потеряно не вернешь. Дом! Она чуть не предала себя из-за дома! Эта мимолетная слабость. Когда уже нет ни молодости, ни красоты, ни здоровья, ни денег, когда не ждет тебя ничего, кроме неприятностей, горечи и труда, остаешься тем, что ты есть, — женщиной, принесенной в жертву и все же верной тому, кто тебя предал и с кем ты должна была прожить всю жизнь. С потерей любви можно смириться — годы этому способствуют. С уходом нежности — несмотря на жестокость одиноких ночей и на мысль, что тот, кто во всем повинен, ничуть не страдает, — тоже справиться можно: сердце, как и чрево, смиряется с тем, что работает вхолостую.
12 ноября 1967
После полудня
Леон надел черный кожаный комбинезон поверх зеленой куртки с эмблемой французского спортклуба, нахлобучил шлем и большие очки, и, хотя с него и скатывались блестящие капельки доброго мелкого дождика Иль-де-Франса, теперь стоически ждал, как договорились, на тротуаре у ворот стадиона возле клумбы с желтыми кудрявыми хризантемами. От кого-нибудь другого Леон не стерпел бы такого опоздания. Наконец он сделал знак рукой, Марк остановил свой мотоцикл валетом рядом с мотоциклом Леона. Прозвучало одно лишь слово:
— Садись!
Агата пересела с «БМВ-500» на «Яву-350», подаренную Леону отцом и матерью — пополам, в честь получения аттестата зрелости. У Агаты под дождевиком тоже надета спортивная куртка — это было сделано, во-первых, для матери (клуб — хороший предлог), во-вторых, ей хотелось выглядеть небрежно одетой там, куда она сейчас направлялась. Девушка наклонилась, чтобы еще раз поцеловать Марка.
— Да что у вас, не хватило времени попрощаться? — крикнул Леон, дав газ.
И обе трещотки разъехались в разные стороны.
Легкая тряска, виражи меж вереницами машин, стеклоочистители которых ходят из стороны в сторону, как бы качая головой в знак отрицания, переходы от зеленого света к красному, окоченевшие руки, короткие реплики, прерываемые то остановками, то новым рывком вперед, отброшенные назад волосы, которые, как только затихнет ветерок, снова падают на лицо, — все это Агате нравится. Она перестает быть маменькиной дочкой, которую до смешного опекают как дитя. Неужели лучше сидеть где-нибудь под крышей! Зря Леон так гонит — ведь асфальт совсем мокрый. Перед светофором на площади Леклерка Агата вдруг сказала без всяких угрызений совести: