Могла ли я объяснить другим способом? Могла ли я вообще не объяснять? Была ли права Паула? Был ли мой рассказ Амандине о ее матери, которая не могла заботиться о ней, более жестоким, чем если бы я сказала ей, что ее мама умерла? Было бы лучше подождать, пока она повзрослеет, чтобы понять? Я могла бы подождать, я бы с удовольствием отказалась от необходимости такого рассказа, но ведь был инцидент в парке, поставивший меня лицом к лицу с ее заблуждениями. У меня не было выбора. Я не могла позволить ей продолжать думать, что Паула — ее мать, а Филипп — ее отец. Насколько более жестоко было бы не сказать ей и просто позволить бродить в тумане, в детских фантазиях? В первый же день в школе ее одноклассницы безжалостно развеяли бы ее заблуждения. И она прибежала бы ко мне за утешением. «Это правда? Почему ты не сказала мне? Тогда кто моя мама?» И я бы так «хорошо» научила мою маленькую девочку, что мое упущение и мое молчание привело бы к утрате доверия. Она была бы права. Нет, этот путь лучше. Я утешила ее, и она привыкнет к правде. Правда. Но то, что я сказала ей, было ли правдой, или я поправила ее заблуждения только для того, чтобы достичь своей цели? Чтобы двусмысленность обменять на абстракцию. Господи, помоги мне. Я стараюсь забыть свою мать, когда девочка начинает тосковать по своей.
— А знаете, отец Филипп?
— Скажи мне, красавица.
— Когда я была моложе, я имею в виду, на прошлой неделе, я привыкла думать, что вы мой собственный отец. Разве это не глупо?
— Не глупо.
— У вас есть ваш собственный отец?
— Один раз был, но он, он давно стал жить на небесах. Ты знаешь, с Богом.
Мягкий дождь стучал по камням под навесом над окнами прачечной. Внутри Амандина сидела с Филиппом в старом шезлонге среди запаха мыла и пара. Мария-Альберта шептала над четками, отжимая белье.
— А мама у вас есть, отец?
— Да. Да, есть. Была. Она тоже ушла на небеса. У меня была и бабушка.
— Тоже на небесах?
— Да.
— На что она была похожа? Ваша бабушка.
— Ты имеешь в виду, как она выглядела?
— Да.
— Она была полная, или так казалось, потому что мне было едва восемь, когда она ушла. Да, я бы сказал, что она была полная. Она всегда сладко пахла. Она носила желтое платье с красными розами по подолу. А по воскресеньям она надевала коричневое платье, очень мягкое. И коричневую шляпку, я думаю. И она любила целовать меня, она всегда целовала меня. Четыре раза, чмок-чмок. Так же, как Соланж целует тебя.
— Правая щечка, левая щечка, правая щечка, губки.
— Да, так. Посмотри вон туда, видишь, как ручей выглядит в дождь? Вот так выглядели ее волосы, едва отливающие голубизной, как тонкий синий шелк, и они лежали волнами, как вода в ручье.
— Мне бы пошли голубые волосы.
— Возможно, когда-нибудь так и будет.
— Я бы хотела, чтобы вы были моим собственным отцом.
Слезы появились в морщинах на его щеках, и Филипп сказал:
— Это и мое желание.
— И ваше?
— Да. И мое.
— Хорошо.
— На самом деле, перед Богом и ангелами, прямо сейчас, прямо здесь, я признаю тебя моим ребенком.
— Я признаю вас моим отцом. Перед Богом и ангелами. Это действительно так?
— Абсолютно так.
— Это не так. Я знаю, что это не так, но я думаю, что это правда. Между нами, это правда.
— Между нами, Богом и ангелами. Может быть, это так же верно, как то, что «все может быть».
— Может быть. Я люблю вас, отец.
Епископ Фабрис чаще, чем это было заведено ранее, стал навещать монастырь. Мотивом якобы являлось то, что Филипп, казалось ему, сейчас менее склонен посещать его в курии в Монпелье; правда, епископ избегал компании своего старого друга, но, возможно, возникла еще одна причина изменения его обычного поведения.
Его высокопреосвященство прибыл в монастырь без предварительного уведомления как раз перед всенощной, помолился вместе с сестрами, а затем в гостиной пообедал наедине с Филиппом, и смех школьниц был слышен из-за закрытой двери, сливаясь со звуками домашнего хозяйства. Дом отвечал на его присутствие тем, что сестры и даже Паула испытывали прилив энергии и что-то щебетали, проскальзывая мимо двери, за которой сейчас обедали их кумиры.