– Горя, сын? – опешил Северьян.
– Не сын я тебе, а ты мне не отец! – прохрипел мертвец и дуло черное, ружейное направил в грудь Северьяна.
Вздрогнул от выстрела Северьян, пятерней зажал рану на груди, но сквозь ладонь пролилась на снег рдяная брусника.
– Уйди, провались в черную прорву! Богом заклинаю… уйди! – крикнула Стеша.
– Дай млека земного отведать – и уйду… Навеки уйду! – пообещал мертвец.
И свершилось по слову Черного Кама: шагнул костяной призрак к Стеше и припал к ее нетронутой груди. Смертный холод проник в живую плоть от мертвых губ, но сердце святое, материнское, в эту минуту пожалело и простило Горю, брызнули из глаз мертвеца гнойные слезы, и рассыпался кромешник ворохом истлевших костей.
Роняя кровь, доползла Стеша до притока Учи, одной рукой волоча Северьянов тулуп со спеленатым младенцем: романовская овчина тем знаменита, что в воде не мокнет, упасет звездочку от стылых осенних вод. На волне овчина высоко вздулась и приподняла ребенка. Ласково баюкали ладони Учи новорожденную, качали колыбель из золотого руна и уносили вниз по течению.
Едва хватило Стешиных сил вернуться обратно, к догоревшему костру. Слабеющей ладонью провела она по лицу Северьяна, навсегда закрывая любимые очи, и обняла его, мертвого.
– Любый мой, любый, – прошептала она. – Никогда я больше тебя не покину, рядом буду…
Отвернула Стеша лицо от огня и глаза уже больше не закрывала: вышла душа из измученного тела. Так они, обнявшись, до весны и лежали. Медведь-шатун не тронул их тел, и лесное зверье обошло стороной круг из восьми остывших костров. Сошел снег, и там, где пролились на землю млечные капли, высыпали на белый свет таежные колокольцы, безымянные цветы.
Нашли Северьяна и Стешу на лебединый лет двое охотников из Усть-Цельмы и схоронили в одной могиле. По обычаю староверов вырыли печору под еловым комлем и заровняли… Ель не сосна, шумит неспроста, много помнит и знает, и слышен в ее ветвях невнятный шепот душ, отошедших от земного берега.
Начало зимы 1917 года
По лесной дороге резво рысила тройка ездовых оленей и несла легкую расписную расшиву. Щеголеватый кучер в красном кафтане дремал под звон бубенчиков. В люльке расшивы, закутанная в рысий мех, сидела сама Эден-Кутун – Хозяйка Ворги.
Вставало солнце, серебристой овчиной курчавились ближние сопки, и далекие склоны Чомбе зажглись утренним румянцем. Под высоким берегом парила вода, там черным клинком изогнулась Уча. На стремнине волны сходились острым хребтом, живым, подвижным гребнем, и волокли вниз по течению рыжий тулуп. На тулупе покачивался туго спеленатый кокон.
– Проснись, Илимпо, – вдруг закричала Хозяйка. – Видишь? Там, у порогов!
Быстрое течение реки кружило плот из овчины. Он обходил мели и колыхался на перекатах, грозя зацепить рукавом сухие хищные сучья, протянутые к воде. Илимпо выкатился из саней и, прыгая на валунах, поскакал вниз, к воде. Концом палки-каюра он зацепил тулуп и вытащил на отмель, не решаясь тронуть находку.
Хозяйка сама остановила оленей, подбежала к отмели и наклонилась над ребенком. Укачала волна младенца, и тихо спал он, завернутый в тугой свиток из родительских одежд.
– Земной поклон, дочь Воравы, – прошептала Хозяйка.
Она долго и безмолвно смотрела на личико новорожденной, потом закрыла глаза.
– Я – как Ты, – качнула она темными косами и повторила: – Яко Ты!
Тихий голос Камы качнул ближние кедры в пуховых оплечьях, и проснулось в скалах долгое эхо.
– Якуты… Якуты… – позвали таежные глубины.
И детские черты вдруг стали плавиться и меняться. В их мягких, едва намеченных линиях отразилась Кама: ее темные раскосые глаза с прямыми густыми бровями, красивые губы и бледный величавый лоб.
Кама развернула туго спеленутый свиток, раскрыла полы сорочки Северьяна, и под ее взглядом на ножке младенца проступила родовая отметина, похожая на тонкую извилистую змейку.
Высоко в заснеженных ветвях нежно присвистнула таежная птица, сверкнула жемчужно-сизым пером, и еловые лапы, густо присоленные инеем, уронили радужную пыльцу и осыпали овчину звездами-снежинками.
– Быть тебе дочкой Звездочкой, – сказала Хозяйка, – светлой Девой-Ведой…