Холгрейв увлекся чтением своей истории с энергией, свойственной юным авторам; он полностью растворился в ней, сопровождая свою речь выразительными жестами. Дочитав до конца, он заметил, что Фиби погрузилась в странную сонливость, совершенно не свойственную увлеченному читателю. Без сомнения, то был эффект таинственных жестов, которыми он пытался проиллюстрировать для Фиби действия колдующего плотника. Фиби слегка подалась к нему, веки ее опускались, чтобы затрепетать, подняться на миг и вновь опуститься, словно свинцовые, – а дыхание, похоже, совпадало по ритму с его дыханием. Холгрейв глядел на девушку, сворачивая свою рукопись, и узнавал начальную стадию того интересного физического состояния, вызывать которое, как он сам рассказывал Фиби, художник, несомненно, умел. Вокруг нее начинала смыкаться вуаль, которая заставила бы Фиби видеть только его, жить лишь его мыслями и эмоциями. Его взгляд, остановившись на юной девушке, непроизвольно становился более сосредоточенным, во внешности его сквозило сознание собственной силы, придававшее его едва ли зрелой фигуре достоинство, которого не хватало физическому сложению. Было очевидно, что одним движением руки в сочетании с собственной волей он может окончательно завладеть пока еще свободным и нетронутым духом Фиби; может получить влияние на это чистое, доброе и простое дитя, влияние столь же опасное и столь же катастрофическое, что и влияние плотника из истории о несчастной Эллис.
Для характеров, подобных Холгрейву, одновременно созерцательных и действующих, нет искушения сильнее, чем возможность получить власть над человеческим духом, а для молодого человека нет идеи более соблазнительной, чем власть над девической судьбой. Давайте же – при всех дефектах его природы и образования, несмотря на его отвращение к законам и институтам, – припишем дагерротиписту редкое высокое качество почтения к чужой индивидуальности. Поверим в честность, которая отныне навеки будет приписана ему, поскольку он запретил себе создавать последнее звено, превратившее бы его власть над Фиби в нерушимую.
Он сделал рукой легкий жест, поднимая ее снизу вверх.
– Ах, милая мисс Фиби, вы меня так обижаете! – воскликнул он, улыбаясь ей не без сарказма. – Бедная моя история, теперь очевидно, что ей не суждено попасть на страницы Годи или Грэхема! Подумать только, вы заснули над тем, что, как я надеялся, газетные критики провозгласят самым ярким, мощным, образным и трагичным сюжетом! Что ж, рукописью можно зажигать лампы, – если только, пропитанные такой скукой, ее страницы еще способны гореть!
– Я заснула? Как вы можете такое говорить? – ответила Фиби, не зная об ужасе, на грани которого побывала, как дитя не знает о пропасти, на краю которой играет. – Нет, нет! Мне кажется, я была очень внимательна, хоть и не точно помню детали сюжета, однако у меня создалось впечатление великих бед и страстей, – а потому не сомневайтесь, история покажется читателям привлекательной!
К этому часу солнце уже садилось, раскрашивая облака в зените теми яркими оттенками, которые можно заметить только на закате, когда горизонт уже утратит свою яркость. Луна, которая давно уже взбиралась на небосвод, ненавязчиво скрывая свой диск в лазури – как амбициозный демагог прячет свою истинную суть за сентиментальными фразами, – уже начинала светиться, широкая, овальная, в середине своего пути. Серебряные лучи ее обрели достаточно силы, чтобы изменить оттенки последнего света дня. Они смягчили и приукрасили внешность старого дома, хоть тени и залегли глубже в углах многочисленных шпилей, сгустились под нависающим этажом и за полуоткрытой дверью. С каждой новой секундой сад становился все выразительнее: фруктовые деревья, кусты, клумбы цветов окутала мрачноватая таинственность. Самые обычные черты, – которые в полдень, казалось, накапливали в себе столетия мрачной жизни, – приобрели романтическое очарование. Сотни миновавших лет перешептывались среди листьев всякий раз, когда легкий морской бриз пробирался в сад и тревожил их. Сквозь кроны деревьев, нависавших над маленькой беседкой, серебрился лунный свет, бледные лучи скользили по темному полу, столу, круговой скамье, играли и менялись согласно движению ветвей, которые открывали и закрывали от зрителей лунное серебро.