Но ароматов не хватало.
— Возьми тень!
И он взял. Срывал рождённые светом серые кляксы. Колыхание грязных штор, клубы мрака под винтовой лестницей, гроздья теней от потолочной лампы. шкаф, балки перекрытий, тело Чена, останки Тушумаха, другие тела — он забрал их тени и сделал из них гарпун.
— Встань, Смотритель, — сказал Маяк. Почти что нежно, мягко.
Себай встал.
— Как мне тебя звать?
Барский жест Маяка — видимость свободы выбора.
Себай на секунду задумался.
— Зови меня Тушумах.
И его чернильные глаза заслезились счастьем служения, ещё нетронутым тяжестью лет.
***
Город проснулся.
И в его центре возвышалась чёрная пирамида. Она смотрела на свои земли, изредка моргая створчатыми веками.
Элиас Эрдлунг
Нептунианские хроники,
или лаудановое откровение
…Было уже далеко за полночь. Македоний Меркадиевич поборол всего лишь первый из многочисленных ящиков, вмещающих в себя прадедовскую корреспонденцию; настал черёд взгромоздить на стол следующий. Этот ковчег содержал рукописные продолжения продолжений фамильных визионерских хроник, но уже руки его деда, Анкифиста Петровича. «Забавно, — подумалось Македонию, — отчего, в отличие от женского пола, мужской так стремится выплеснуть свои фантазмы на бумагу? Спору нет — сочиняют и те, и другие; но, всё же, отчего проклятием безудержного графоманства, многократно зафиксированным анналами мировой литературы, чаще всего наделяются обладатели именно непарных гоносом?»
Македоний тяжко вздохнул, проникаясь всей колоссальной необъятностью предпринятого им прожекта по реконструкции пыльных экстазисов былых времён, открыл первую тетрадь и стад читать.
***
День весеннего equinoxe[1]. Час Совы. Полёт ровный.
Около 70 капель лаудана несколькими минутами ранее.
Греховные мысли отпускают, я вижу ровное, тёплое сияние, исходящее из центра предметов. Звёздный свет ласково плещет на волнах моих эфироастраломентальных проекций. Что-то причудливое отделяется от меня, выползая на столешницу фосфорическим сгустком протоплазмы, оно шевелит длинными рачьими усами — я их совершенно не ощущаю, как и свои собственные. Кажется, мои усы вытягиваются, словно tentaculi[2] и живут собственной жизнью. Вот я поднимаюсь над своим нелепо склонённым телом; рука — словно краб, бегающий туда-сюда, зажавши тростинку победной хваткой фаланг. Думаю о ракообразных и прочих формах океанической фауны — и вот уже лечу над сияющим меркуриальным разумным океаном, наполненным неумолчным плеском первобытных существ. Это, должно быть, та самая планета, полностью состоящая из воды. по имени какого-то морского божества древних греков. Нерей… Ноденс? Нептун, точно. Все на букву N. Удивительно, всё-таки, что можно развить свою имаджинативную волю до той степени концентрации, которая позволит Колесничему, т. е активному менталу или волевому принципу, управлять пишущей рукой с Арктогеи, находясь при этом в мерцающем теле на Нептуне. Впрочем. что это там на горизонте? Вулканические хребты? Вот уж диковина. Какие-то девы-наяды плещутся у остроглавых рифов, призывая меня спуститься к ним и вкусить радость нептунианского эроса. Но нет — я уже делал так прежде, ничем хорошим такие утехи не заканчиваются. То ли дело — робкие, но пылкие чешуйчатые объятия прибрежных демогоргон, прячущихся в зловонных соляных гротах Мармагофароса… Хотя. Какой мощный луч света! Ба! Будто гигантская, флюидическая линза. Перст Демиурга? Никодемуса? Бетельгейзера? Гальванок-сиса? Что??? Опять меня хочет расчленить этот сияющий андрогинный паладин о двух головах, но я ему не дамся. Лучше уж быть пожранным непостижимыми какодемонами тибетских снежных пустынь или быть закопанным с мумиями египетских крокодилов-вампиров. Ха! Получи горящую картофелину, выдра! Куда хочу — туда лечу. Если надо — прокачу. Если надо — саранчу.
Вот я влетаю в вулканическую пещеру — и оказываюсь в рукотворных чертогах удивительной красоты и размаха. Это тронный зал. В центре, среди грифонов, гиппокампов и базилисков, я вижу Императрицу. Несомненно, это госпожа Белладонна. Я любил её; у нас, помнится, был роман, достойный пера Виктора Гюго. Она улыбается мне и сейчас. Кожа её матово отливает бирюзой, на плечи накинут радужный хитон из какой-то невероятной материи. Когда-нибудь я нарисую тебя, о чаровница, или же это сделает мой сын, или внук, или Теофиль Готье, или Джамбаттиста делла Гьяццо, или Арнольд Барнс. Главное — передать эту изящную посадку безупречной нептунианской головы, потом — линию плеч, высокие аккуратные груди мраморной белизны с голубоватыми прожилками, несравненную талию античных пропорций, затем бёдра… что-то я увлёкся.