Мир, через который катил автобус и часть которого была замкнута в нем, еще не знал Гумберта Гумберта. То был мир, вовсе недалеко расположенный от мира Беатриче и даже Рахав, столь пристрастно и несправедливо вовлеченных Гумбертом Гумбертом в узкий и душный круг его патологических влечений. Юная красота приятна человеческому глазу, ибо она обещает продолжение мира, а потому снабжает его устойчивостью. Весна, вечная, победоносная, полная надежд и радости, только она, а вовсе не тупая лобковая боль, подвигала римских патрициев желать видеть вокруг себя юные лица в термах и на пирах. Во всяком случае, так бы думали пассажиры автобуса, шедшего в Палангу, если бы Гумберт Гумберт попытался представить им свои аргументы. Потому никто в этом автобусе не заподозрил Юцера в нечистых помыслах при виде нежности, с которой он дотрагивался до хрупких, но сильных плеч Любови, никто не гонялся за похотливыми блошками его мыслей, поскольку никаких таких блошек не было в природе. А не было их еще и потому, что никто из присутствующих, включая самого Юцера, тогда не знал о существовании дьявольской книги, и никому в голову не приходили Гумбертовы липкие мыслишки, успевшие заразить Америку и Европу, но еще не сумевшие вызвать эпидемию за железным занавесом.
Грузная молчаливая крестьянка, для которой наслаждение праздной красотой было недоступно, а потому недоступна была и здоровая женская ревность, расстелила на чемодане чистую холщовую салфетку и положила на нее несколько огурцов и нарезанное на тонкие ломтики сало. Раз предлагалась складчина, то участвовать мог и должен был каждый.
Тот, кто предлагал Любови яйца и помидоры, выложил их на платок. Там же оказались бутерброды с голландским сыром, взятые Юцером и Любовью в дорогу, яблоки, предложенные мужчиной, и вишни, сложенные в кепку юноши.
Все ели неторопливо и деликатно, подчиняясь местному этикету, стараясь не опережать сотрапезников и не мешать им. Говорили по-литовски, то есть на последнем живом диалекте древнего санскрита, и понимали друг друга до последнего слова и даже без слов. Юцер и Любовь прекрасно владели этим языком, поэтому не были приняты за инородцев. Как всегда в литовской компании, Любовь перевела свое имя на литовский язык и представилась: «Мяйле». Юцер с удовольствием лелеял это имя между небом и языком. Ему нравились все ипостаси имени, будь то Либе, Амор, Милосьц или Лав, но ему не нравилось древнееврейское слово Ахава, которым иногда пользовалась Мали. Юцер считал, что придыхание портит впечатление от прекрасного имени, придает ему ненужный смысл и порочный акцент. Когда Юцер говорил ей это, Мали чуть-чуть поднимала плечи и отводила глаза, что означало: замечание казалось ей неуместным и даже дурацким.
Приехали они в пятом часу пополудни, когда курортный городок только просыпается после двухчасового послеобеденного сна, укрепленного морскими купаньями. Крепкий запах, к ночи распадающийся на отдельные струи вони водорослей, благоухания роз, дразнящего и резкого настоя трав и хвои, а в послеобеденный час бьющий в нос всем букетом, вскружил Любови голову.
— Папа! — вскрикнула она, — как хорошо!
Юцер радостно улыбнулся. Приморский курорт шел к Любови, вернее, он бежал к ней тихими улицами, тянулся головками роз, шиповника, ромашек, георгинов и аптечным запахом руты, цветшей в каждом палисаднике. Любовь казалась частью этого городка, очень важной частью, не менее важной, чем простодушный костел или нескончаемая центральная улица, переходящая в аллею роз, а потом в лесную дорогу, ведущую к чернике, зарослям папоротников и искусственному гроту, увитому плющом. Но без Любови, как, впрочем, и без присутствия всех остальных длинноногих и приземистых, грациозных и увалистых, складных и нескладных тел, пахнущих загаром, бездельем и летней негой, у этого городка пропадая смысл и исчезало назначение.
Нет, решил Юцер, Любовь нынче нужна была городку больше, чем все остальные дачники. Каждый сезон должна была появиться тут одна, особая, всеми признанная и обласканная любовь, без которой дачный сезон не мог начаться, и с отъездом которой он кончался, даже если солнце продолжало сверкать, георгины цвести, а городской оркестр — играть.