Возле дверей стояла дебелая старуха-мешочница, явно не местная. Щёлкая семечки, она смотрела на толпу людей, хороводившую у дома профессора Серосовина, да всё приговаривала: «Ты дывысь… Ты дывысь…»
— Что там? — невинно поинтересовался штабс-капитан. — Пожар?
— Та ни! — живо откликнулась мешочница. — Шпиёна ловять! Чи пиймалы, чи вже кокнулы…
Неожиданно со звоном и треском посыпалось стекло.
— Ой, божечки мои!
«Доцент» неловко вылез в окно, фигурою своей вписываясь в арочный проём. Он стоял, держась одною рукой за раму, в другой сжимая револьвер. Понурый, задумчивый будто, профессор глядел на красную Москву, горестно улыбаясь. Потом медленно, в последнем усилии жизни, поднёс дуло к виску. Выстрел прозвучал сухим, несерьёзным щелчком. Голова «Доцента» дёрнулась, тело обмякло и повалилось вниз. Секунду спустя в окно выглянули чекисты, матерившие «контру», но Авинов уже свернул в переулок.
Покрутившись дворами и закоулками, он вернулся на Сретенку, и очень удачно — гремя и звякая, подкатывал трамвай, на диво пустой. 20-й номер. Подходяще…
Изнемогая от беготни и переживаний, Кирилл плюхнулся на жёсткую скамью. Глядел в окно, а видел скорбную улыбку Серосовина. Бедолага… Памятным эхо привиделись Юра с Алёшей. Господи, а сколько таких по России? Тысячи! Миллионы! Всех не пережалеешь, верно. Да он и не собирается. Возлюбить ближнего у него не получится, а вот помочь, поделиться — почему бы и нет? Просто так, по-человечески?
Через Лубянку трамвай выехал на Воскресенскую площадь, втягиваясь в Охотный Ряд — скопище деревянных, редко кирпичных лабазов и лавок, над которыми, ни к селу ни к городу, возвышалось Дворянское собрание, ныне — Дом союзов. Гостиницам тоже досталось — «Националь» стала числиться 1-м домом Советов, а «Метрополь» — 2-м. Криво и косо, поперёк врубелевской «Принцессы Грезы», висело кумачёвое полотнище, видимо забытое с 1 мая: «Да здравствует всемирная Советская Республика!»
Жалобно повизгивая, скрипя и вздрагивая, вагон стал заворачивать, словно подхваченный булыжным потоком Тверской улицы, стекавшим мимо Лоскутной гостиницы прямо к Иверской часовне, перегородившей въезд на Красную площадь. У Иверских ворот толпились нищие, спекулянты, жулики. Неумолчный гул голосов, покрытый густой бранью, пробился сквозь дребезжавшее стекло.
Громыхая и лязгая, трамвай пополз вдоль кремлёвской стены. Остановился, тарахтя разболтанными сочленениями, как раз напротив памятника Минину и Пожарскому.[89] «Товарищ Юрковский, на выход!»
Сойдя с подножки, Авинов пошагал к Спасской башне. Часы на ней как раз сыграли «Интернационал». Кирилла передёрнуло — это было как пощёчина. Стройная башня, увенчанная двуглавым орлом, — и хамский гимн!
У Авинова по спине мурашки прошли, но уже не из-за перезвона курантов — над башнями и церквями вилась колоссальная, просто чудовищная стая ворон. Прикормленное мясом юнкеров, убитых в октябрьских боях, вороньё уже не покидало Кремля, обсаживая деревья Александровского сада, тучами виясь в небе, переполняя воздух оглушительным карканьем. «И чегой-то я таким нервенным стал?» — усмехнулся Кирилл.
Чёрной, встопорщенной гроздью вороны висели на маковке Спасской башни, хлопая крыльями, клюясь за удобный насест — двухглавого орла. Красноармейцы-латыши, ходившие дозором по кремлёвской стене, изредка палили по воронам из винтовок, и тогда орущая куча-мала, облепившая шпиль, распадалась, вспархивая облаком живой, смрадной копоти.
В Спасских воротах лениво ругалась пара часовых, склёпывая свою речь матом. Кто из двоих был чином повыше, разобрать не удалось, поэтому штабс-капитан предъявил пропуск обоим.
— Проходите, товарищ, — сказал боец слева, поправляя ремень винтовки на плече. Боец справа задумчиво высморкался.
Кирилл молча шагнул под гулкую арку. Молча-то молча, а в душе захолонуло — он в Кремле! В самой серёдке паутины, заплетшей Россию, и где-то, совсем рядом с ним, копошатся те, кто её свил, — красные пауки…
Оставляя Вознесенский монастырь, Служительский корпус и Малый Николаевский дворец по правую руку, а слева — гауптвахту, Авинов свернул к Чудову монастырю, ныне — кремлёвской больнице.