И все же (возможно, то был чисто стилевой переход) Ван ощутил, будто перенесся внутрь того запрещенного шедевра, когда однажды днем, лишь только все уехали в Брантом, они с Адой нежились в солнечных лучах у самой грани Каскада, средь молодых лиственниц Ардис-парка, и когда его нимфеточка склонилась над ним и над его вполне конкретно обозначившимся желанием. Ее длинные прямые волосы, в тени казавшиеся сплошь иссиня-черными, теперь, на ярком, как бриллиант, солнце, посверкивали темными золотисто-каштановыми искрами, мешавшимися с густо-янтарным переливом отдельных прядей, прикрывавших ложбинку щеки или изящно раздваивавшихся на ее вздернутом, цвета слоновой кости, плече. Нежная упругость, аромат этих темных шелков, однажды в самом начале этого рокового лета все в Ване воспламенив, еще долго продолжали мощно, мучительно будоражить и после того, как его юная страсть открыла в Аде новые источники неистового блаженства. В девяносто Вану вспомнилось, что и во время первого в жизни падения с лошади не испытал он такого сильного помутнения сознания, как тогда, когда Ада впервые склонилась над ним и ее волосы отдались ему. Они щекотали ему ноги, заползая в промежность, плескались по всему вибрирующему его животу. Учащийся живописи, глядя сквозь них, смог бы постичь вершины мастерства школы trompe-l'oeil[147], монументальности многоцветия, проступающего из темноты фона, отлитого в профиль сгущением караваджиева цвета. Ада обволакивала ласками, обвиваясь вокруг него: так оплетает колонну своими усиками вьюн, льнет к ней все теснее, все теснее, все нежнее покусывает эту обвиваемую шею, пока не изойдет всей силой в глубинах багряной неги. Был виноградный лист, полумесяцем выеденный гусеницей бражника. Был известный специалист по микрочешуйчатокрылым, который, исчерпав латинские и греческие названия, напридумывал для классификации такие термины, как «мэрихизм», «адахизм», «аххизм». Это она. Чей кисти теперь портрет? Пьянящего Тициана? Пьянчуги Пальма Веккьо? Ну нет, она кто угодно, только не белокурая венецианка! Может, Доссо Досси? Фавн измотанный нимфой? Балдеющий сатир? Уж не свежая ли пломба язвит тебе язык? Вот и в меня впилась. Шучу, шучу, моя черкешенка, циркачка моя!
Но вот становится очевидной рука голландца: девочка ступает в водоем под небольшим водопадом, моет длинные свои волосы, в довершение незабываемо выжимает их, кривя при этом ротик, — что так же незабываемо.
Сестра, ту башню помнишь ли,
Что Мавританкой нарекли?
Сестра, ужели ты забыла
Ладоры явь и все, что было?
Все шло прекрасно, пока вдруг мадемуазель Ларивьер не вздумалось слечь в постель на пять дней: она потянула спину на карусели во время Праздника сбора винограда, избранного ею в качестве места действия очередного начатого рассказа (про то, как городской мэр задушил девочку по имени Рокетт), и, исходя из личного опыта, считала: ничто так не стимулирует творческий зуд, как le chaleur du lit[148]. На это время предполагалось, что присматривать за Люсетт станет вторая горничная — Франш, чей нрав был лишен добродушия, а внешность — изящества и женственности, присущих Бланш, потому Люсетт изо всех сил стремилась избавиться от ленивой служанки и искала общения с кузеном и сестрой. Роковые служанкины слова:
— Что ж, если мастер Ван позволит тебе пойти с ним…
Или:
— Конечно, я уверена, мисс Ада не будет возражать, если вы вместе сходите по грибы… — прозвучали приговором любовной вольнице.
Пока беззаботно предававшаяся отдыху дама занималась описыванием бережка того ручья, где любила прогуливаться крошка Рокетт, Ада, сидя с книгой на бережку аналогичного ручья, то и дело с тоской поглядывала на манящие густые заросли (частенько предоставлявшие приют нашим любовникам), а также на босоногого, загорелого Вана с закатанными выше щиколотки штанами, ищущего свои часы, решив, что обронил их где-то среди незабудок (запамятовав, однако, что они на руке у Ады). Забросив свою скакалку, Люсетт, опускаясь на корточки у края воды, пускала в плаванье свою крохотную резиновую куклу. Время от времени Люсетт выдавливала из нее восхитительной струйкой воду через дырочку, которую Ада не от большого ума продырявила на скользком оранжево-красном кукольном животе. Внезапно проявив нетерпение, свойственное неодушевленным предметам, куколка умудрилась ускользнуть вниз по течению. Сбросив под ивой штаны, Ван настиг беглянку. Ада, мгновение обдумывая ситуацию, прикрыла книгу и сказала Люсетт, провести которую не составляло большого труда, что она, Ада, чувствует, что вот-вот превратится в дракона, еще чуть-чуть — и покроется зеленой чешуей, да-да, свершилось, она уже — дракон, и значит, Люсетт необходимо привязать ее же скакалкой к дереву, чтоб Ван в нужный момент мог ее освободить. Люсетт почему-то стала упираться, однако силенок на сопротивление у нее не хватило. Крепко привязав к стволу ивы и оставив одну негодующую пленницу, Ван с Адой взвились с места, изображая побег и погоню, и скрылись на несколько драгоценных мгновений среди хвойных зарослей. Бившейся у ствола Люсетт каким-то образом удалось ослабить один из красных веревочных охватов, и она уж было совсем высвободилась, но в этот момент принеслись обратно вскачь и дракон, и рыцарь.