В это самое время Ван прибыл на Алексис-авеню, прилег на часок, затем принял душ, побрился и чуть не оторвал, рванувшись на террасу, ручку двери, заслышав рокот благословенного мотора.
Невзирая на атлетическую силу воли, свое иронизирование над избытком эмоций и свое презрение к слезливым слабакам, Ван чувствовал, что и сам может стать жертвой неудержимых, клокочущих рыданиями приступов (порой достигающих эпилептического пика, с внезапным, сотрясающим все тело взвыванием, с неизбывно забивающей ноздри жижей) уже с тех пор, как его разрыв с Адой отозвался такими страданиями, каких он с его гордыней и эгоизмом в своем гедонистическом прошлом предвидеть не мог. Маленький моноплан (заказной, судя по его перламутровым крыльям и по недозволенным, благо неудавшимся, попыткам приземлиться посреди центрального зеленого овала в Парке, после чего, растаяв в утренней мгле, он устремился на поиск другого присеста) исторг первый всхлип у Вана, когда тот в своей «мохровке» стоял на верхней террасе (теперь уставленной кустами буйно цветущей голубой спиреи). Он простоял на еще холодной солнечной стороне до тех пор, пока кожа под халатом не задубела, что чешуя на заду у броненосца. С ругательствами, потрясая перед собой кулаками, он вернулся в тепло квартиры и опрокинул бутылку шампанского, потом позвонил Розе, спортивного вида негритянке, которую делил, и не в едином смысле, с недавно премированным шифровальщиком, м-ром Дином, безупречным джентльменом, жившим этажом ниже. В смятении чувств, с беспардонным вожделением наблюдал Ван, как вращается, напрягаясь, ее прелестная попка в кружевном обрамлении, пока Роза стелила кровать, в это время ее нижний возлюбленный, слышимый благодаря отопительной системе, мурлыкал какой-то веселый мотив (одолев, видно, дешифровку очередной татарийской дорограммы, извещавшей китайцев, где именно мы планируем высадиться в следующий раз!). Шустрая Роза навела порядок в комнате и упорхнула, а идиллическое мурлыканье Дина внахлест заглушилось крещендо (для человека с его профессией исполненным весьма топорно) всемирно известных поскрипываний, которые и дитя разберет, как вдруг звякнул в прихожей колокольчик, и вот уж Ада, белей лицом, красней губами и четырьмя годами старше, стояла перед содрогавшимся, уже рыдающим, вечным мальчиком Ваном, и струящиеся ее волосы сливались с темнотою мехов, а те были даже шикарней, чем у сестры.
Ван заготовил одну из фраз, что естественна во сне, но жалка при свете дня: «Я помню, ты стрекозой кружила надо мною»; но захлебнулся на «…козой» и пал к ее ногам, к арочным подъемам голых ножек в лаковых черных Хрустальных Туфельках, той же грудой безнадежной нежности, с той же самоотреченностью, так же открещиваясь от жизни демониакальной, точно так, как он обычно проделывал уже задним числом в самом сокровенном тайнике своего рассудка всегда, когда вспоминал ее невыносимую полуулыбку в момент прислонения лопатками к стволу того финального дерева. Невидимка из постановочной челяди уж подставил ей стул, и Ада рыдала и гладила черные Вановы кудри, пока изливался у него этот пароксизм горя, благодарности и раскаяния. Сцена могла бы длиться гораздо дольше, если бы не благословенно пришедшее на смену первому неистовству другое, физическое, возмущавшее его кровь уже со вчерашнего дня.
Она, будто сбежав из горящего дворца и рухнувшего королевства, была в смятой ночной сорочке и накинутой поверх темно-коричневой, с проблесками благородной седины, шубке из морской выдры — то был знаменитый камчатский бобр древнего эстонианского купечества, известный также на лясканском побережье под названием «лютромарина»: «мой натуральный мех», так Марина с нежностью называла свою накидку, унаследованную от одной гранд-дамы из Земских, тогда как при разъезде с зимнего бала какая-нибудь леди в норке, или нутрии, или в непритязательном manteau de castor[384] (то есть beaver, или немецкий бобр) при виде Марининой бобровой шубы стонала от зависти. «Старенькая! (old little thing)» — сияя, приговаривала обычно Марина с долей возражения (что предпочитала она в ответ на вежливый комплимент взамен кроткого