— Возможно, мое представление о пристойности с твоим не совпадает. А как же Кордула де Прэ? Не станет она возражать?
— Квартира принадлежит мне, — сказал Ван, — и кроме того, Кордула теперь миссис Иван Дж. Тобак. Сейчас они прожигают жизнь во Флоренции. Вот последняя открытка от нее. Портрет Владимира-Христиана Датского, который, по утверждению Кордулы, вылитая копия ее Ивана Джовановича. Взгляни!
— Подумаешь, Сустерманс! — бросила Люсетт с оттенком нарочитости, свойственной рыцарю своей единоутробной сестрицы, или в духе rovesciata[374] римского футболиста.
Нет, это вяз! Полтысячелетия тому назад.
— Его предок, — частил Ван, — был знаменитым, или fameux, русским адмиралом, имевшим дуэль épée[375] c Жаном Нико, и в честь предка названы то ли острова Тобаго, то ли Тобакоффские острова, не помню точно, это было давно, полтысячелетия тому назад.
— Я помянула Кордулу только потому, что бывшие любовницы скоры на гнев при ложных подозрениях, так кошка с ходу наскакивает на высоченный забор и, недопрыгнув, припускает без оглядки, не делая повторной попытки.
— Кто тебе рассказал об этой блудливой кордулетности… то есть мимолетности?
— Твой отец, mon cher, на Западе мы часто с ним виделись. Сначала Ада предположила, что Тэппер — вымышленное имя… что ты дрался на дуэли с другим человеком… но это было до того, как мы узнали, что тот скончался в Калугано. Демон сказал, что тебе следовало бы попросту надавать ему палкой.
— Я не мог, — сказал Ван. — Крыса коротала последние часы на больничной койке.
— Нет, я про настоящего Тэппера, — воскликнула Люсетт (ее визит превратил все в сплошную путаницу), — а не моего бедного, преданного, отравленного, невинного учителя музыки, которого даже Ада, если она не привирает, не сумела излечить от импотенции!
— Дройнями! — сказал Ван.
— Не обязательно именно его, — заметила Люсетт. — Любовник его жены играл на строенной виоле. Послушай, я возьму почитать книжку (скользя взглядом по ближайшей книжной полке («Цыганочка», «Клише в Клиши», «Вечно Мертвого», «Гадкий новоанглиец»), свернусь, комонди[376], калачиком на несколько минут в соседней комнате, пока ты… Ах, обожаю «След пощечины»!
— Можешь не спешить, — сказал Ван.
Пауза (примерно пятнадцать минут до окончания действия).
— В десять лет, — произнесла, чтоб хоть что-нибудь сказать, Люсетт, — и я пребывала в поре Стопчинской «Старой розы» (в обращении ее к нему в тот день, в тот год, употребляем неожиданное, величественное, властное, шутливое, формально безотносительное, запретное, притяжательное местоимение множественного числа), в то время как наша сестра читала в этом возрасте на трех языках и гораздо больше, чем я, прочла в свои двенадцать. И все же! Тяжело переболев в Калифорнии, я наверстала упущенное: Пионерия побеждает Пиорею[377]! Я не из личного хвастовства, но читал ли ты горячо любимого мной Герода>{116}?
— Ну как же! — небрежно отвечал Ван. — Известный сквернослов и современник древнеримского историка Юстина. Да, это мастер. Ослепительное слияние возвышенного с потрясающей вульгарностью. Ты, верно, дорогая, читала его в буквальном французском переводе с en regard[378] греческим текстом? Но один здешний мой приятель показал мне отрывок обнаруженной недавно рукописи, которую ты наверняка не знаешь и которая повествует о двух детях, брате и сестре, которые так часто развлекались совместно, что под конец скончались в позе соития, так что разъять их было невозможно — соединяемое их растягивалось, растягивалось и, лишь только родители переставали тянуть, щелчком возвращалось в прежнее положение. Все это крайне непристойно, крайне драматично и жутко смешно.
— Нет, сей пассаж мне неизвестен, — призналась Люсетт. — Но скажи, Ван, отчего это ты…
— Сенная лихорадка, сенная лихорадка! — вскричал Ван, шаря одновременно в пяти карманах в поисках платка.
Ее сострадательный взгляд и бесплодность поиска повергли Вана в такую безысходную тоску, что он, схватив письмо, уронив его, подобрав, ринулся вон из гостиной в самую дальнюю комнатку (благоухавшую ее духами), чтоб вмиг там и прочесть: