— Мама живет в уединении в Самсара. У папы был очередной удар. «Сес» снова в Ардисе.
— Что за «Сес»! Cesse[354], Люсетт! Нечего тут мне шипящих змеенышей разводить!
— Змееныш никак не поймет, как надо говорить с доктором Ви. Ви. Сектором. Ты ни капли не изменился, мой бледненький, ну, может, слегка похож на призрак, которому при отсутствии летнего Glanz[355] еще и не мешает побриться.
И летней Mädel[356]. Он отметил, что письмо в том синем конверте лежало теперь на красном дереве буфета. Ван стоял посреди гостиной, потирая лоб, не смея, не смея, ведь то была Адина почтовая бумага.
— Чаю хочешь?
Она покачала головой.
— Я ненадолго. К тому же и ты по телефону обмолвился, что занят очень. Как это можно быть чудовищно занятым, если совершенно не виделись четыре года!
(Если она не прекратит, он тоже вот-вот разрыдается.)
— Ну да, в общем… У меня в шесть назначена встреча.
Две мысли сомкнулись в медленном танце, этаком заводном менуэте с поклонами и реверансами; одна: «Как-много-нам-надо-друг-другу-сказать», другая: «Сказать-то-друг-другу-нам-вовсе-и-нечего». Но эта тягомотина могла оборваться в любую минуту.
— Словом, мне предстоит встретиться с Раттнером в половине седьмого! — пробормотал Ван, запуская невидящий взгляд в календарь.
— Раттнер о Терре! — воскликнула Люсетт. — Ван читает Раттнера о Терре. Лапуля, не надо мешать нам с ним, если мы читаем Раттнера!
— Умоляю, дорогая, к чему этот театр! Не превращай приятную встречу в обоюдное мучение!
Что она делает в Куинстоне? Она же говорила. Ну да, как можно… Сложно? Нет. Угу. Время от времени оба бросали косой взгляд на конверт, проверяя, как малютка себя ведет, — не мотает ли ножкой, не ковыряет ли в носике.
Вернуть не распечатав?
— Передай Раттнеру, — произнесла она, опрокидывая третью рюмку коньяку с такой легкостью, будто это подкрашенная водка. — Передай ему (от алкоголя осмелел ее хорошенький гадючий язычок)…
(Гадючий? У Люсетт? Моей обожаемой, милой, покойный Люсетт?)
— Передай ему, когда в ту пору ты и Ада…
Имя разверзлось черным дверным проемом, и гулко захлопнулась дверь.
— …бросали меня ради него, а потом возвращались, я всегда понимала, что вы все сделали (утолили свою похоть, уняли свою страсть).
— Мелочи, Люсетт, обычно запоминаются лучше всего. Прошу тебя, перестань!
— Да, Ван, все эти мелочи запоминаются гораздо лучше, чем крупные несчастья. Помню, к примеру, в чем ты был одет в каждый данный, в каждый щедро ниспосланный момент, и лучи солнца на стульях и на полу. Я-то, понятно, ходила почти голышом, обычный ребенок, кто это замечал. А на ней мальчишья рубашка и короткая юбка, и на тебе ничего, кроме мятых, испачканных шорт, по мятости поддернутых, и пахло от них всегда, после того как ты бывал на Терре с Адой, с Раттнером на Аде, с Адой на Антитерре в лесу Ардиса — да-да, знаешь, они прямо-таки воняли, твои шортики, лавандовым духом Ады, ее кошачьим пойлом и твоим затвердевшим стручком!
Зачем этому письму, теперь переместившемуся поближе к коньяку, слушать все это? От Ады ли оно (обратного адреса нет)? Ведь сейчас вещало не что иное, как то безумное, жуткое любовное послание Люсетт.
— Ты будешь смеяться, Ван! [Так в рук. — Ред.]
— Ты будешь смеяться, Ван, — сказала Люсетт (как бы не так; такое предсказание редко оправдывалось), — но если б ты поставил пресловутый Ванов Вопрос, я ответила бы «да».
Тот, который он задал крошке Кордуле. В книжной лавке за вращающимся стендом с дешевыми изданиями: «Цыганочка», «Свои ребята», «Клише из Клиши»>{112}, «Шесть палок», «Библия без сокращений», «Вечно Мертвого», «Цыганочка»… Среди beau monde он прославился тем, что задавал этот вопрос юным особам при первой же встрече.
— О, можешь быть уверен, мне это далось нелегко! В припаркованных легковушках, во время буйных оргий приходилось отбиваться, отражать поползновения. И только прошлой зимой на Итальянской Ривьере подвернулся один юнец лет четырнадцати-пятнадцати, развитой не по летам, но жутко стеснительный и невротичный юный скрипач, напомнивший Марине брата… Словом, почти три месяца каждый Божий день я позволяла ему ласкать меня и отвечала ему ласками, а после наконец-то засыпала без снотворного, но, кроме этого случая, я ни разу не пригубила мужской эпителий тогда… то есть никогда. Хочешь, я поклянусь, что нет, хоть… хоть Уильямом Шекспиром! (Трагический жест в сторону полки с собранием пухлых красных томиков.)