[311], осенью по крайней мере. Никогда, никогда не услышать больше, как ее «ботанический» голосок оседает на слове biloba[312], «прости, снова сорвалась с языка латынь». Гинкго[313], гингко, инок, книг. Иначе — адиантофолия Солсбери. Адин ин-фолио, жалкая Солсберия: впалая; жалкий Поток Сознания>{93}, теперь уж marée noir[314]. Да пошел он, этот Ардис-Холл!
— Барин, а барин! — сказал Трофим, поворачивая белокуробородую физиономию к своему седоку.
— Да?
— Даже сквозь кожаный фартук не стал бы я трогать эту французскую девку!
Барин: master. Даже сквозь кожаный фартук: even through a leathern apron. He стал бы я трогать: I would not think of touching. Эту: this (that). Французскую (French, прилаг., винит.) Девку: wench. Ужас, отчаяние: horror, despair. Жалость: pity. Кончено, загажено, растерзано: finished, fouled, torned to shreds.
Аква говаривала, что только очень жестокий или очень глупый человек или невинный младенец может быть счастлив на Демонии, лучезарной нашей планете. Вану казалось, чтобы самому выжить на этой ужасной Антитерре, в многоцветном и порочном мире, в котором он рожден, необходимо уничтожить или хотя бы покалечить двоих. Надо было срочно их отыскать; само промедление могло подточить его жизненные силы. Сладость уничтожения если не залечит душевные раны, то по крайней мере прочистит мозги. Оба обреченных находились в разных точках, но ни одно их этих мест не имело точной локализации — ни определенного городского адреса, ни указателя расквартирования. Ван надеялся при благосклонности Судьбы наказать их достойным образом. Он не был готов к тому, чтоб Судьба сперва до смешного с навязчивой рьяностью его вела, а потом вторглась в его дела сверхусердным пособником.
Сначала он решил отправиться в Калугано и разобраться с герром Раком. Измученный страданиями, он забылся сном в углу переполненного чужими ногами и голосами купе дорогого экспресса, несшегося на север со скоростью сто миль в час. Проспал до полудня и сошел в Ладоге, где, прождав чуть не целую вечность, пересел в другой, более тряский и еще более переполненный поезд. Пробираясь в качке из вагона в вагон, чертыхаясь под нос на облепивших окна пассажиров, не утруждавших себя пошевелить задом, чтоб слегка подвинуться, и тщетно выискивая уютное местечко где-нибудь в четырехместном купе вагона первого класса, он вдруг увидел сидевших у окна друг против дружки Кордулу с ее матерью. Два других места занимали пожилой тучный джентльмен в допотопном каштановом парике с зачесом на прямой пробор и мальчишка-очкарик в матроске, сидевший рядом с Кордулой, протянувшей ему половину своего шоколадного батончика. Движимый внезапным, возбудившим его оптимизм поползновением, Ван вошел в купе, однако сперва ни Кордула, ни мать ее его не узнали, в волнении он рванулся представиться вновь, что совпало с внезапным рывком поезда, и Ван наступил на облаченную в прюнелевый туфель ногу престарелого пассажира, который, издав короткий вопль, проговорил невнятно, но не без учтивости:
— Пожалейте мою подагру (или «осторожней», или «смотрите под ноги»), молодой человек!
— Терпеть не могу обращения «молодой человек»! — грубо бросил Ван немощному старцу, взорвавшись совершенно безосновательно.
— Он тебе больно сделал, дедушка? — спросил малыш.
— Да! — ответил дед. — Но, вскрикнув от боли, я вовсе не хотел никого этим обидеть.
— Да хоть и от боли, можно повежливей! — не унимался Ван (хотя сидящий у него внутри, более положительный Ван, охваченный стыдом, в ужасе дергал его за рукав).
— Кордула! — проговорила престарелая актриса (с невозмутимостью, с какой однажды подхватила и принялась гладить кота пожарника, внедрившегося на сцену в момент лучшего ее монолога в «Стойкой краске»), — почему бы тебе не пройтись с этим юным злым демоном в вагон-ресторан? Я, пожалуй, сейчас бы соснула минут на сорок.
— Что-то не так? — поинтересовалась Кордула, едва они обосновались в весьма просторной, в стиле рококо, «лепешнице», как именовались подобные заведения калуганскими студентами в «восьмидесятых» и «девяностых».