— Как странно, — проговорила Марина, потирая напеченную солнцем проплешину.
И послала лакея на разведку и еще сказать этим цыганствующим политикам или трудящимся Колабрии, что сквайр Вин, здешний помещик, придет в ярость, если узнает, что в его владениях расположились на отдых посторонние.
Лакей, качая головой, вернулся. Эти люди не говорят по-английски. Отправился Ван.
— Прошу вас удалиться, это частное владение! — произнес он им на вульгарной латыни, по-французски, на канадийском французском, русском, юконском русском и снова на самой грубой латыни: proprieta privata.
Он стоял, разглядывая их, едва ими замеченный, едва попадая в лиственную тень. Вторженцы были небриты, их щеки отдавали синевой, выходные костюмы потерты. Двое без воротничка, с торчащим кадыком. Один — бородатый со слезящимся прищуром. Скинутые лаковые сапоги с пропыленными замятинами или апельсиново-коричневые штиблеты как с тупым, так и с вытянутым носком были запрятаны в лопухи или выставлены на пнях средь этой несколько унылого вида поляны. Как все это странно! Ван повторил свою просьбу, и тут пришельцы стали переговариваться между собой на каком-то совершенно непостижимом наречии, махая руками в его направлении, будто лениво отгоняя непонятное насекомое.
Ван спросил Марину — не следует ли ему применить силу, однако милейшая, добрейшая Марина, подбоченясь и приглаживая волосы, сказала, что не стоит, не надо обращать на них внимания, — они уж и сами отходят глубже в чащу — вон, вон, — одни à reculons[282] тащат с собой остатки трапезы на чем-то вроде старого постельного покрывала, волокут, точно лодку по усыпанному галькой песку, другие ввиду общей передислокации вежливо сносят скомканную бумагу подальше с глаз: картина удивительно скорбная, преисполненная каким-то смыслом — но каким же, каким?
Мало-помалу мысль о незнакомцах из головы у Вана улетучилась. Общество проводило время восхитительно. Марина скинула свой блеклый плащ или, скорее, «пыльник», который надела на пикник (в конце-то концов, серое домашнее платье с розовой фишю, как ни говорите, а очень даже веселенькое для старушки, заявила она), и, воздев вверх пустой бокал, пропела с живостью и весьма музыкально арию в стиле грингрэс>{86}:
— Налейте, налейте бокалы полней! Выпьем за любовь! За экстаз любви!>{87}
С трепетом, с жалостью, но без любви взгляд Вана то и дело возвращался к жалкой плешивинке на темени престарелой, жалкой Травердиаты>{88}, к ее оголившемуся черепу, от краски приобретшему жуткий оттенок ржаво-красного дерева и сиявшему гораздо ярче мертвых крашеных волос. Как и много раз до того, он попытался выжать из себя нежное к ней чувство, но, как всегда, не смог и, как всегда, сказал себе, что и Ада тоже свою мать не любит, — утешение сомнительное, трусоватое.
Грег, в своем трогательном простодушии полагая, что Ада заметит и одобрит, осыпал мадемуазель Ларивьер шквалом мелких знаков внимания — то поможет надеть розовато-лиловую жакетку, то вместо нее нальет из термоса молока в кружку Люсетт, то передаст сандвичи, то подливает и подливает вина в бокал мадемуазель, и все слушает, слушает с восхищенной улыбкой ее обличения в адрес англичан, которых, по ее словам, мадемуазель ненавидит даже больше, чем татар или хотя бы ассирийцев.
— Англия! — восклицала она. — Англия! Страна, где на одного поэта приходится девяносто девять sales petite bourgeois[283], иные весьма сомнительного происхождения! И еще смеют обезьянничать под Францию! У меня в корзинке хваленый английский роман, где якобы одной леди дарят духи — заметьте, дорогие! — под названием «Ombre Chevalier», a на самом деле это название рыбы — пусть и деликатес, но чтоб подобным ароматом пропитывать дамский платочек! А буквально на следующей странице один так называемый философ произносит «une acte gratuite»[284] так, как будто слово «поступок» исключительно женского рода, а так называемый парижанин из того же произведения, хозяин гостиницы, восклицает «je me regrette» вместо «je regrette»[285]!
— D'accord[286], — вмешался Ван, — ну, а как насчет таких чудовищных погрешностей французского перевода с английского, как, например…