А одиночество — опять о нем — что ж, хочется быть среди людей, но не хочется быть среди тех, кого знал раньше! Все, все заново и по-новому!
8/IV
Спал ночь тяжело и мертво, хотелось все заспать, чтобы проснуться в другом мире, с другими мыслями. Проснулся — солнце бьет в глаза, весенний день, нет дождей уже давно, надо скорее идти на улицу и бродить, и дышать воздухом весны. Как мало солнечных дней отпускает жизнь, и как не умеем мы этими днями пользоваться, нет, нет — работать сейчас? Нет, на солнце, бродить по бульварам, полным людьми, всматриваться в людские лица и думать о том, что произошло.
Ходили они по городу вдвоем и молчали. Тяжесть, обрушившаяся на них была слишком велика, чтобы еще говорить, они ходили обессиленные, щурясь от бившего в лицо солнца — они не знали, куда идти, и шли просто так, по солнечной стороне, отогреваясь от леденящей душу тоски. Они жили простой, близкой друг другу жизнью. И вот теперь оказалось, что в эту их жизнь вдвоем люди, которым они верили, вошли обманщиками, преступниками. И невольно каждый из них спрашивал теперь себя: а я сам? Как я сам? Да, конечно, они ничего не сделали, конечно, они были не виноваты, конечно, они и не могли ничего знать, что творилось за их спинами, но тяжесть от этого не проходила, слишком близко от глаз и сердец их прошли фигуры их знакомых, ныне арестованных, и, пройдя, отбросили тень и на них. Вот почему они гуляли, прижавшись друг к другу молча, по солнечной стороне и отгоняя от себя мысли об одиночестве и тоске, о том, что лучше жить замкнувшись, как в монастыре, чтобы никто не мог обмануть тебя и предать твое доверие […] они гнали эти мысли, но жизнь возвращала их — если вы тут могли ошибиться, как же будет дальше? Где гарантия того, что и в других людях не ошибетесь вы дальше?
Им захотелось вдруг уехать далеко, жить только вдвоем с маленькой дочкой, в маленьком доме, где-то, где людям можно верить — беспечно и радостно, и не нужно требовать от людей постоянных свидетельств и проверять их каждый раз. Он знал, что эти мысли глупы, беспечность — это идиотская болезнь, но и сам он разве был здоров? У него ныло под ложечкой, во рту не проходило ощущение тошноты, ему хотелось лечь где-нибудь в углу, закрыть глаза и тихо умереть, как уснуть… О, если б он мог уснуть совсем, мысль о смерти в больном его воображении рисовалась сейчас желанным концом от постоянной усталости и боли, от постоянных ударов, глубокая несправедливость которых ранила его больше всего. Он понимал бы, если б эти удары наносились справедливо, но ему — кто всегда хотел только лучшего стране и людям — ему вдруг приходится вновь и вновь раскаиваться в своей доверчивости и болеть от этого.
13/IV
Суровая относительность жизни. Он приехал в чужой город, занял большой номер уютной гостиницы, лег в постель и лежал вытянувшись, наслаждаясь покоем и тишиной до вечера. Он лежал и даже читать не мог, а все думал и переживал покой свой, без людей, без страданий и вопросов самому себе. Потом поднялся и пошел гулять. Закат апрельского вечера, солнечная теплота неба, приветливые лица людей, усталость все еще не проходила, только теперь понял он, как он устал и сколько ему нужно сил, чтобы вновь сесть за стол и начать писать. Он попробовал было, взял в руки перо, но тотчас отложил — ни единого образа не было в голове, ни единой мысли, ничего… все те же мысли бродили в голове о нем самом, о жизни, которая вдруг повернулась так вот перед ним… Он думал, что знал об этой жизни много — какое заблуждение, он ничего не знал о жизни и теперь сам удивлялся этому… Да, прожито как будто и много, а в сущности, почти еще ничего не пережито серьезного — и вот теперь, когда на его глазах рухнули вниз люди, которых он лично знал, люди, обманувшие не только его — он что — обманувшие всех, кто верил им безгранично — только теперь понял он, что жизнь действительно длинная штука и еще много и много придется ему передумать и многому быть свидетелем.
Он уже хотел теперь, чтобы его жизнь текла совсем мирно, вдали от шумных событий, чтобы можно было спокойно наблюдать происходящее — только глазом художника, который в нем созревал очень медленно, по капле выдавливал он из себя мелкую заинтересованность в пустяках, мелочные тревоги и раздражение, а ведь были же умные книги, написанные настоящими философами, удалившимися от мира для размышлений и наблюдения. Таким философом хотелось стать и ему — он смотрел на девушек, молодых людей, вывески и газеты — все шло мимо его взгляда, не запечатлеваясь, мимо сердца — куда-то в пустоту, а на сердце все еще лежала тяжесть необычайных событий, которым он был случайным, не прошенным свидетелем. Крушения жизней — он едва не сошел с ума, он помнил эту ночь, когда в воспаленном воображении рисовались фигуры, и слова, и фразы, незначительные ранее и теперь приобретшие грозный смысл! Как ненаблюдателен он был, как все пропустил мимо, а ведь сколько уже можно было подметить заранее и какие могли бы быть сделаны им выводы!.. Ах, когда же наконец я стану по-настоящему понимать жизнь и только этому и отдам всего себя…