Достоевский приводит характерные высказывания Белинского:
«– Да знаете ли вы, – взвизгивал он раз вечером (он иногда как-то взвизгивал, если очень горячился), обращаясь ко мне, – знаете ли вы, что нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств, когда он экономически приведен к злодейству, и что нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если б даже хотел… (…)
– Мне даже умилительно смотреть на него, – прервал вдруг свои яростные восклицания Белинский, обращаясь к своему другу и указывая на меня, – каждый-то раз, когда я вот так помяну Христа, у него всё лицо изменяется, точно заплакать хочет… Да поверьте же, наивный вы человек, – набросился он опять на меня, – поверьте же, что ваш Христос, если бы родился в наше время, был бы самым незаметным и обыкновенным человеком; так и стушевался бы при нынешней науке и при нынешних двигателях человечества».
Как и Герцен, Белинский был переполнен выхолощенной ученостью – преклонением перед иностранными авторитетами. Достоевский писал, что для Белинского особенным авторитетом были малоизвестные или быстро забытые французы Жорж Занд, Кабет, Пьер Леру и Прудон, а также Фейербах. «Белинский, не могший всю жизнь научиться ни одному иностранному языку, произносил: Фиербах».
Белинский умер от туберкулеза, нескольких дней не дожив до 37 лет. Возможно, короткой жизнью он не успел наделать глупостей, которые прослеживал в нем Достоевский: «Белинский, может быть, кончил бы эмиграцией, если бы прожил дольше и если бы удалось ему эмигрировать, и скитался бы теперь маленьким и восторженным старичком с прежнею теплою верой, не допускающей ни малейших сомнений, где-нибудь по конгрессам Германии и Швейцарии или примкнул бы адъютантом к какой-нибудь немецкой m-me Гёгг, на побегушках по какому-нибудь женскому вопросу».
Такая судьба ожидала революционеров круга Герцена и подобных ему, а также февралистов 1917 года, бежавших из страны, которую они хотели перестроить по рецептам Белинского.
Бакунин – слава и позор революционеров
Третий тип революционера – наряду с праздным барином и сошедшим с ума публицистом – является нам в лице Бакунина.
Будущему певцу революционных бурь, сгинувшему в самом их начале, поэту Александру Блоку очень нравились слова Герцена о Бакунине, которые он, вероятно, относил и к себе: «Меня, если б знали во всех изгибах, поставили бы, может, на одну доску с Бакуниным, т. е. талант и дрянной характер». При всем почитании, собственная блоковская характеристика Бакунина убийственна. Бакунин, по его словам, «вопил на всю Европу, или «ревел, как белуга», грандиозно и безобразно, чисто по-русски. Сидела в нем какая-то пьяная бесшабашность русских кабаков: способный к деятельности самой кипучей, к предприятиям, которые могут привидеться разве во сне или за чтением Купера, – Бакунин был вместе с тем ленивый и сырой человек – вечно в поту, с огромным телом, с львиной гривой, с припухшими веками, похожими на собачьи, как часто бывает у русских дворян. В нем уживалась доброта и крайне неудобная в общежитии широта отношений к денежной собственности друзей – с глубоким и холодным эгоизмом».
В своем объемном сочинении «Былое и думы» Герцен не забывает напомнить читателю, что Бакунин был препровожден в армию отцом, который, вероятно, надеялся приобщить эту пылкую натуру к дисциплине. Не вышло. Бакунин «одичал, сделался нелюдимом, не исполнял службы и дни целые лежал в тулупе на своей постели». Пока не получил отставки. В Москве, попав в руки «революционным демократам», он получил от них применение – друзья заразили его философией. «Бакунин по Канту и Фихте выучился по-немецки и потом принялся за Гегеля, которого методу и логику он усвоил в совершенстве – и кому ни проповедовал ее потом! Нам и Белинскому, дамам и Прудону». Свои фантазии Бакунин дополнил фантазийно воспринятыми фантазиями немецких философов. Чтобы потом отречься от всего, «излечившись от метафизики».