1612. Минин и Пожарский. Преодоление смуты - страница 60
Об атмосфере недолгой дружбы Герцена и Белинского говорит эпизод, описанный в «Былом и думах» в незаметном примечании о поэтическом опыте Герцена: «В 1839 или 40 году я дал обе тетрадки Белинскому и спокойно ждал похвал. Но Белинский на другой день прислал мне их с запиской, в которой писал: “Вели, пожалуйста, переписать сплошь, не отмечая стихов, я тогда с охотой прочту, а теперь мне все мешает мысль, что это стихи”. Убил Белинский обе попытки драматических сцен. Долг красен платежами. В 1841 Белинский поместил в “Отечественных записках” длинный разговор о литературе. “Как тебе нравится моя последняя статья?” – спросил он меня, обедая, en petit comite <в тесной компании (фр.).> у Дюссо. “Очень, – отвечал я, – все, что ты говоришь, превосходно, но скажи, пожалуйста, как же ты мог биться два часа говорить с этим человеком, не догадавшись с первого слова, что он дурак?” – “И в самом деле так, – сказал, помирая со смеху, Белинский, – ну, брат, зарезал! Ведь совершенный дурак!”»
Белинский, как видно, получал наслаждение, оскорбляя лучшие чувства, а простить «шпильку» в свой адрес мог, только переправив острие своего презрения к людям на кого-то другого.
Никакие дружеские связи не меняли склонности Белинского оскорблять и унижать ближнего. «Белинский, страстный в своей нетерпимости, шел дальше и горько упрекал нас. “Я жид по натуре, – писал он мне из Петербурга, – и с филистимлянами за одним столом есть не могу… Грановский хочет знать, читал ли я его статью в «Москвитянине»? Нет, и не буду читать; скажи ему, что я не люблю ни видеться с друзьями в неприличных местах, ни назначать им там свидания”».
Самовлюбленность революционной прослойки середины XIX века не позволяла ей любить все человечество или даже только свой народ. Она любила свои идеи, а народ, эти идеи не понимавший, презирала. Причем, не только русский.
Белинский писал Герцену: «Въехавши в крымские степи, мы увидели три новые для нас нации: крымских баранов, крымских верблюдов и крымских татар. Я думаю, что это разные виды одного и того же рода, разные колена одного племени; так много общего в их физиономии. Если они говорят и не одним языком, то тем не менее хорошо понимают друг друга, А смотрят решительными славянофилами. Но увы! в лице татар даже и настоящее, коренное, восточное патриархальное славянофильство поколебалось от влияния лукавого Запада. Татары большею частию носят на голове длинные волоса, а бороду бреют! Только бараны и верблюды упорно держатся святых праотеческих обычаев времен Кошихина – своего мнения не имеют, буйной воли и буйного разума боятся пуще чумы и бесконечно уважают старшего в роде, то есть татарина, позволяя ему вести себя куда угодно и не позволяя себе спросить его, почему, будучи ничем не умнее их, гоняет он их с места на место».
Ранний Белинский не был злобным клеветником России. Герцен вспоминает:
«– Знаете ли, что с вашей точки зрения, – сказал я ему, думая поразить его моим революционным ультиматумом, – вы можете доказать, что чудовищное самодержавие, под которым мы живем, разумно и должно существовать.
– Без всякого сомнения, – отвечал Белинский и прочел мне “Бородинскую годовщину” Пушкина».
Всем известные вдохновенные строки Пушкина дышали патриотизмом и были вызовом европейским недругам России, грозящим ей войной в связи с польскими событиями.
Болезненность организма и атмосфера ненависти к России, окружавшая его, сделали свое дело. Белинский стал тем, что мы сегодня назвали бы русофобом. Белинский «был в злейшей чахотке, а все еще полон святой энергии и святого негодования, все еще полон своей мучительной, «злой» любви к России». Такую «любовь» мы сегодня видим повседневно со стороны мучителей Отечества.
Злоба Белинского в словах фантастична, оскорбительна. При обсуждении реакции на вздорное, полное ненависти к России письмо Петра Чаадаева (писанное им вовсе не в юношеской экзальтации, а скорее в престарелом безумии), Герцен описывает такую сцену: