Я не ручаюсь за достоверность этого рассказа, хотя поведал мне его профессор французской литературы одного английского университета, а он был человеком столь благородным, что вряд ли стал бы рассказывать мне то, чего не было. Он имел обыкновение привлекать внимание своих студентов к трем французским писателям, которые, по его мнению, сочетали качества, лежащие в основе французского характера. Читая их, утверждал профессор, вы можете столько узнать о французах, что, будь это в его власти, он бы не доверил тем, кто призван защищать интересы французов, приступать к исполнению своих обязанностей прежде, чем они не сдадут достаточно строгий экзамен по их произведениям. Они — это Рабле[1] с его gauloiseme — особой формой сквернословия, предпочитающего называть лопату не иначе, чем чертовым совком, Лафонтен[2] с его bons sens — не чем иным как здравым смыслом, и, наконец, Корнель[3] с его panache. В словарях это слово переводится как султан на шлеме вооруженного рыцаря, но метафорически скорее означает достоинство и браваду, рисовку и героизм, тщеславие и гордость. Именно le panache заставил французских дворян при Фонтенуа[4] бросить офицерам короля Георга II: «Стреляйте первыми, господа!»; именно le panache исторг с окровавленных уст Кэмбронна[5] при Ватерлоо фразу: «Гвардия умирает, но не сдается»; и это le panache побуждает нищего французского поэта, награжденного Нобелевской премией, великолепным жестом раздать ее. Мой профессор был человеком серьезным и, по его мнению, история эта, столь отчетливо выражая три главных качества французского характера, в высшей степени поучительна.
Я назвал ее «Видимость и Реальность» — это заголовок самой значительной, как мне кажется, философской работы, которую моя страна (на благо или во зло) создала в XIX веке. Она нелегка для чтения, но увлекательна. Книга написана отличным языком с изрядной долей юмора и хотя навряд ли неискушенному читателю окажутся доступны некоторые, особенно тонкие суждения, он, тем не менее, испытает острое чувство хождения по туго натянутому интеллектуальному канату над метафизической пропастью. И читатель закроет книжку с утешительным ощущением того, что на все наплевать. Единственным оправданием в использовании названия столь прославленной книги может служить лишь то, что оно так удивительно подходит к моему рассказу.
Хотя Лизетта была философом в том же смысле, что и все мы, поскольку ее ум занимали проблемы существования, однако ее чувство реальности было столь сильно, а почитание показной стороны жизни столь искренне, что Лизетту вполне можно было заподозрить в удачном совмещении несовместимого, к чему давно стремились философы. Лизетта была француженкой и несколько часов ежедневно проводила, раздеваясь и одеваясь в одном из самых дорогих и модных ателье Парижа. Приятное занятие для молодой женщины с прелестной фигурой. Короче, она была манекенщицей. Высокий рост позволял ей с изяществом носить шлейф, а ее бедра были столь стройны, что от нее, одетой в спортивный костюм, казалось, исходил аромат вереска. Длинные ноги позволяли ей с особым шиком носить пижамы, а ее тонкая талия и маленькая грудь делали простейшие купальные костюмы предметом восторга. Она могла одевать все, что угодно. Ее манера кутаться в манто из шиншиллы убеждала даже самых благоразумных людей в том, что шиншилла стоит запрашиваемых за нее денег. Толстухи и коротышки, вульгарные женщины и простушки, костлявые и бесформенные, молодые и старые сидели в удобных креслах и, поскольку Лизетта выглядела так мило, покупали одежды, которые ей очень шли. У нее были большие карие глаза, крупный яркий рот и очень светлая, слегка тронутая веснушками кожа. Ей трудно было сохранять ту надменную, замкнутую, холодно безразличную манеру, которая считается обязательной для манекенщицы, когда неспешными шагами она вплывает, разворачивается и, с видом полного презрения к миру, сравнимого только с верблюжьей миной, уплывает. В ее больших карих глазах таился веселый огонек, а алые губы подрагивали, готовые, казалось бы, дайте только повод, растянуться в улыбке. Этот огонек и привлек внимание мсье Реймонда Ле Сюэ.