Огни погасли, только в зеленоватом хрустальном шаре между окон дрожал раздробленный, едва заметный для глаза огонек, похожий на мерцающего во тьме светляка.
Сразу наступила тишина, воцарилось гнетущее ожидание.
Все сидели, затаив дыхание, напряженные до омертвления, полные терзающего беспокойства, еле сдерживая дрожь боязни.
Время медленно текло в глубоком молчании, в тягостной ужасной тишине тревожных предчувствий; только иногда сдержанный вздох проносился в темноте, или потрескивал пол, заставляя вздрогнуть, или непонятный шорох, будто шум пролетавшей птицы, носился по комнате, овевая холодом распаленные лица и замирая во мраке.
И снова проплывали минуты, долгие, как века, — минуты гнетущего молчания и ожиданий.
Вдруг стол дрогнул, сильно закачался, поднялся на воздух и опустился на пол без шума.
Ледяная дрожь охватила сердца, кто-то крикнул, кто-то стал нервно всхлипывать, кто-то вскочил, как бы желая бежать; дыхание обжигающего страха пронеслось в темноте и заклубилось в душах мучительной дрожью, но сейчас же все стихло, побежденное безмерной жаждой видений.
Чуда просили тревожные души, распятые в скорбной тоске.
Тишина стала еще глубже, все затаили дыхание, сдерживали боязливое биение сердец, напрягали всю волю, чтобы не вздрогнуть, не отозваться, не шелохнуться, даже не смотреть, только замирать в такой безгласности, что даже тиканье часов болезненно пронзало сердца и ударяло в висках тяжелыми молотками.
Глухой, смешанный шум, рассеянный и далекий, как удаляющееся море, монотонно гудел за окнами, дождь шел не переставая, тихо звеня и стекая по вспотевшим серым стеклам бесконечными нитями бисера, то вдруг ветер ударял в окна и с жалобным криком сползал, замирая, вниз по стенам, а потом какие-то деревья, слепые и безмолвные, похожие на всклокоченные тучи, тихо клонились к окнам и качались еле уловимой тенью, как сон, не удержанный памятью и утонувший во мраке.
А комната была все так же глуха, нема и бездонна, только зеленый огонек, как звезда, отразившаяся в черной глубине, непрерывно дрожал, распыляясь в светящийся призрак, да чей-нибудь взгляд иногда сверкал рассеянным пламенем и сейчас же угасал среди темных, неопределенных, еле уловимых колебаний воздуха, невидимых движений, беспокойных вздрагиваний, замирающего шепота, гаснущих блестков и затаенною дрожащего страха.
Стол опять вырвался из-под рук сидевших, с силой поднялся на воздух и с громким стуком упал на свое место. Цепь рук разорвалась, несколько голосов вскрикнуло, кто-то кинулся зажигать свет.
— Тише… по местам… тише! — раздался повелительный голос.
Руки опять сплелись в одну замкнутую цепь, наступило молчание, но уже никто не смог победить нервной дрожи; руки дрожали, сердца усиленно бились, души потрясал вихрь священного ужаса; все сидели склоненные над столом, как над непонятным таинственным существом, каждое движение которого было видимым, живым чудом.
Джо, председатель собрания, стал шептать молитву, а за ним дрожащими губами повторяли и все присутствующие — все сильнее, все громче; темная комната наполнилась шепотом, дрожащим, быстрым, страстным, вырванным из-под сердца, из глубины просветленных душ. Слова падали вдохновенные, горящие верой, легкие, как дыхание, могучие жаждой откровений, желанием чуда.
Вдруг из другой комнаты или из какой-то глубины, раздались приглушенные звуки фисгармонии.
Стон замер в сжатых гортанях, души погрузились в сонный испуг, как бы в ожидании смерти; никто не ждал этой музыки, никто не знал, откуда плывут эти звуки, не понимал, настоящие ли они или только сладкое очарование.
Все припали грудью к столу, потому что уже не хватало сил, судорожно держались за руки, боясь отпустить, боясь пропасть в одиночестве, погружались в эти странные звуки, проносившиеся как нежный ветер по струнам невидимой арфы.
И до того забылись, что уже никто не знал, действительность это или волшебный сон.
А музыка разливалась во тьме кадильным дыханием молитвы, росой серебристых тонов, веянием мелодии — такой сладостной, что души колебались в мечтательном упоении, как цветы в лунную ночь.