В моем паспорте гражданина СССР в графе «национальность» стояло лаконичное — «украинец». Аналогичным образом данная графа была заполнена и в главном документе моих родителей, а также дедушек и бабушек. Во времена советской власти мы все официально числились «украинцами». И это касалось не только моей семьи, но и миллионов людей, родившихся в Стране Советов.
Имело ли тогда для меня какое‑то значение, каким образом заполнена «пятая графа» в моих документах? Скажу честно — ни малейшего. И не только для меня. Именно поэтому любой советский гражданин мог по собственному усмотрению решить, кто он по национальности. Чукча (при желании) мог стать русским, а еврей — белорусом. Данная формальность ровным счетом ни на что не влияла и по большому счету ничего не значила.
Даже «нечеловеческие страдания» советских евреев (редко тогда называвших себя евреями), воспетые в многочисленных мемуарах и воспоминаниях мигрантов, скорее были фактором особой преференции в виде возможности выезда на ПМЖ за кордон, чем реальной дискриминацией. Во всяком случае, в среде окружавших меня в те годы евреев «нечеловеческих страданий» мне рассмотреть не удавалось. Присутствовал у них лишь легкий налет некой стыдливости в отношении своей идентичности. Как у заик, которые стесняются своего заикания. И то не у всех. И вспоминали они о том, что они евреи, лишь при желании покинуть СССР. А так превосходно себя чувствовали и в качестве «русских».
Для русских же, украинцев и белорусов «национальный вопрос» вообще не существовал. Все они были новой общностью — советскими гражданами («строителями коммунизма»). А перед коммунизмом, как и перед Богом, все равны. И если «строитель коммунизма» обязан был обладать неким набором культурных, профессиональных и моральных качеств, то национальная графа ничего от человека не требовала. Лично мне ничего не стоило то, что я был «украинцем». Для этого мне не надо было носить вышиванку, плясать гопак, разговаривать по‑украински или, как сейчас, кричать по любому поводу «Слава Украине!». Моя «пятая графа» тем более не требовала от меня нравственного, культурного, физического и интеллектуального напряжения. Моя национальная принадлежность даже не была национальной идентичностью. Она была лишь пометкой в паспорте. А поэтому я мог быть кем угодно, а не только «украинцем», выбрав свою личную «национальность» из списка, где присутствовало более ста двадцати различных вариантов.
Мое равнодушное отношение к собственной «национальной принадлежности» было легко объяснимо. Как личность я формировался на лучших образцах мировой (а значит, мультиэтнической) культуры, а окружающих меня людей классифицировал не по национальности, а по их нравственным и интеллектуальным качествам. Если человек был откровенным подонком или идиотом, идентифицировать его как «своего» я не мог, даже если бы он был сто раз «украинцем». Реальные человеческие качества были для меня более значимыми, чем «пятая графа». Любая «сука» и любой «даун» автоматически оказывались по ту сторону моей идентичности, несмотря на совпадение пометок «национальность» в наших документах. И эта психологическая особенность осталась со мной на всю жизнь.
Именно поэтому, когда в 90‑х годах прогрессивно мыслящую молодежь «нэзалэжной» Украины охватила мода на украинский национализм, я продолжал оставаться абсолютно равнодушным как к своей пометке в паспорте, так и к «великим идеям», внезапно возвеличившим ее до сакральных вершин. Я оставался абсолютно холоден к главным признакам украинскости: вышиванкам, «ридной мове», Тарасу Шевченко, Стефану Бандере, «героям УПА», украинской государственности и прочим очень важным для украинской идентичности атрибутам.
Я не находил оснований гордиться своей «пятой графой». Для меня она оставалась лишь пометкой в паспорте. С таким же успехом я мог гордиться своим полом, местом рождения или любыми другими паспортными данными. Во всем этом я видел лишь факты, но никак не ценности.
Усугубляло данную ситуацию с моим равнодушием к «святыни» и то, что, не сомневаясь в своем украинском происхождении, тем не менее я впадал в экзистенциональную тоску от всего украинского. Каким‑то странным образом я видел во всей постсоветской украинскости некую разновидность погибшей в 1991 году советскости, которая характеризовалась для меня таким емким сартровским понятием, как «тошнота».